Разговоры из воздуха

Надо привыкнуть, что дети больше не ходят со мной гулять, ни в будни, ни в выходные. Надо было давно привыкнуть, но все, что связано со временем, — для меня неожиданность. Каждый взгляд на часы и календарь… В основном: «О, уже так поздно!» И почти никогда: «О! Еще так рано!» Чаще: «Как лето кончилось? В смысле, осень?» Время уходит вспять, время уходит спать.

В «Аптекарском огороде» красота невозможная. Сакура покраснела, дубы-колдуны покоричневели, остальные колеблются между, во всех оттенках и переливах. Глаза с трудом привыкают к изображению естественной яркости и высокого разрешения. Фонтанчик журчит, императорские рыбы пытаются впасть в летаргию, им мешают — детки тюкают монетками по темечку. Рыбы уходят поглубже, чтобы замереть, уснуть, но нет. Кошмар, и я их понимаю, как никто.

Бегонии умудряются цвести, где-то рядом звонит церковный колокол, два раза за час пролился дождь, везде таблички «Не сходите с дорожек!» Названия растений читаются как стихи, как песни («Лилия слегка волосистая», ничего себе слегка), по полю ходят две рыжие утки — это местные, у них тут прописка. И обязательно найдутся две дуры, которые фотографируются в кустах. И две умные тоже. У них, как у камер на телефонах — автоматические настройки: заходят в куст, выгибаются и улыбаются, — просто реклама стоматологии. Щелчок, и вот они уже выходят из куста, надев на лицо серое будничное выражение. Опыт.

Упали сумерки, ушел сдуватель листьев с дорожек со своей трубой. На лужайке под старым дубом — он, между прочим, «Заслуженное растение России», — ползает автоматический газоноуборщик, напоминает, что мы в двадцать первом веке.

В оранжерее зажгли свет, и она засветилась в глубине за деревьями, как гигантский ночник. Или волшебная лампа с растительным орнаментом.

И ведь русским языком написано: «В теплой водичке добрые пираньи ждут ваши ручки». Администрация, видимо, исчерпала вежливые формулировки, а народ все стремится сполоснуть руки в водоеме с редкими цветами. Но испугать москвича не так просто.

— Пиранья? Где пиранья? Ее покормить? У меня батончик мюсли в сумке есть.

Бабулю в беретке, которая задумчиво глядела на кувшинку и возможно даже, там, под береткой, слагала хокку, передергивает от ужаса. Кормить пиранью!

Когда так настойчиво просят не сходить с дорожек, хочется именно сойти.

И разговоры из воздуха рядом.

Тетеньки

— Я сыну суп в тарелку наливаю, крышечкой накрываю и ставлю в холодильник. Чтоб он потом только погрел. А сама — на работу. Не положишь, так и не поест, хотя ему скоро 17.

— Моему 35 и все то же самое.

Подростки

— Если ты ее бросаешь, так и скажи, а ты только титьки мнешь!

— Ничего я не мну…

— Ну еще хуже.

Женщины под шестьдесят

— Дай руку? Что это у тебя? Отложение солей? Надо аппаратом погреть. А вот эту точку знаешь? Между указательным и большим? «Точка жизни» называется. Давишь? Каждый день?

— Ай, ты мне дырку сейчас сделаешь! Не хочу «точку жизни». Итак все болит.

Охранники

— Тебе надо полностью отстраниться.

— Нет, я ему все выскажу.

— Нет, тебе надо отстраниться, прямо полностью.

Женщины в районе сорока

— Я на ямочки западаю: вижу — щека, вижу — ямочка, и влюбляюсь с первого взгляда.

— И что? Жизнь тебя не учит? Полный дом детей с ямочками на щечках. В следующий раз, может, погоди влюбляться? С ямочками — они тряпки все. Погоди, говорю. Приглядись, может, там рядом скромник какой ходит, а у него, может, такие внутренние ямочки, что маманегорюй. Ты уже не в том возрасте, чтобы игнорировать человеческие качества.

Девушки в районе тридцати

— Родственники дали денег на золотое кольцо, а я пошла его выбирать с такого похмелья страшного, что теперь смотрю на это кольцо и думаю: как? Как я могла такое… Позор! Просто позор.

Снаружи ботанического сада многополосное движение, проспект Мира, шум и бирюзовые башенки центральной мечети.

— До радиальной под землей или по воздуху пройдемся? Ну так вот, я и говорю…

Питерские разговорчики

На колоннаде Исаакия

Парень и девушка разглядывают сверху Исаакиевскую площадь. Он показывает на Мариинский дворец.

— А это что за особняк?

— Вокзал, наверное, какой-то. Пошли дальше.

Возле Медного всадника

— Смотри, нога лошади Петра какбэ попирает ядовитую змею, тока я забыла, что она символизирует.

— Медицину, конечно!

В очереди кондитерской «Буше»

— Ладно, сегодня я тебе все прощаю…

— А что прощать? Мне прощать нечего!

— А дома барда-а-а-а-а-а-а-а-ак…

— Это потому, что я работала вчера.


— А позавчера? А три дня назад?

— Обижусь.

— Вот я и говорю: сегодня все прощаю!


В столовой на Невском

Мущщина с футляром от контрабаса (ну и с самим, наверное, контрабасом в нем) и в красном шарфике. Достал бутылку, влил пару бульков в компот, набрал номер:

— Мне НАДО тебя увидеть. Нет, я бы предпочел ЛИЧНУЮ встречу. Да, обязательно. Нет, НЕ МОГУ сказать зачем. Почему? (встал) Потому, что нахожусь в общественном месте!

Григорий Соколов

Наде Ждановой

Сначала мы ехали на поезде до Болоньи и видели охотника с двумя крапчатыми длинноухими собаками, и стаю фазанов — как на картине маслом, и облетевшие виноградники, и все еще ярко-зеленые поля, поля, поля, и сельские дома с черепичными крышами, и все еще в желтых листьях деревья.

Мы ехали на концерт великого пианиста Григория Соколова. Два года я смаковала предвкушение, и не верилось, что вкушение уже близко.



Потом мы еще бегали по запутанному болоньевскому вокзалу и оттуда ехали на электричке в Модену. Тут публика не такая рафинированная, как в центре Вероны. Похожа на ту, что ездит, например, в Дубну с Савеловского — рабочий народ, офисный люд, студенты, кто-то прятался от контролеров в тамбуре… Ехали стоя, вагоны битком, час пик.

В Модене оказались уже в сумерках, и там было все совсем по-другому, чем в любом виденном мной городе, и надо было осваивать эту новизну, в оранжевом свете фонарей идти по малолюдным улицам — как во сне, искать собор (огромный, старинный, уютный, как жилой дом — отдельная история), гладить там мраморных львов по их изгрызенным временем носам… На площади перед собором пахло, как на маминой кухне, когда она печет печенье, а ты сидишь носом в духовку. Конечно, бил колокол.

А в остальном тишина и детские голоса. На ступеньках кафе сидела красивая мулатка в фартуке, и ее лицо светилось отраженным светом телефона.

А потом мы вошли в театр Лучано Паваротти, и то, что осталось снаружи, перестало иметь значение, будто совсем закончилось.

Зал — в коралловых мягких оттенках, множество отдельных лож, а в полукруглом туалете полукругло выгнутые деревянные двери (как это возможно?). Зрители — солидные, хорошо одетые, в жемчуге, и молодежь в чистых рубашках. У высокого мужчины в мягком пиджаке — натурально бланш под глазом, другой сморкался в огромный белый платок, несколько людей в инвалидных колясках, маленькая лысая женщина в маленькой шапочке, как после химиотерапии, парочки за ручки и женщины типа вамп — вызывающе поодиночке.

Перед самым концертом я еще успела подумать, что вот же на этой сцене пел Паваротти и что шнурки сильно затянула, надо расшнуровать. Но погас свет, и какие там кроссовки, дышать забываешь!

Есть хороший пример того, что такое классика, что такое гениальное произведение: как Константин Райкин, лежа дома с поломанной ногой, читал Кафку. Читает-читает и понимает, что это все будто точно про него двадцатилетнего. Причем такие вещи Кафка про него пишет, в которых он и сам себе не хочет признаваться. Читает дальше. Снова все как про него. От ужаса кидает книгу в дальний угол комнаты, но раны уже расчесаны, и он ползет в этот угол со своей сломанной ногой. Дальше тоже все страшно совпадает и про 30-летнего — на уровне никому, казалось, неизвестных мелочей и подробностей.

Так вот, когда слушаешь великую музыку — она как будто лично про тебя, а гениальный исполнитель будто все про тебя знает. И то знает, что тебе самому про себя узнать никак не удавалось.

Он там один на сцене, и ты один перед ним в зале. Слушаешь и с ужасом понимаешь, что эти звуки максимально точно выражают, что там с тобой в жизни случилось, и становится сразу понятно, что в ней главное.

И он играет и будто рассказывает, как когда-то ты не просто ходил по улицам в ботинках и ел овсянку на завтрак, а переживал все это:

— сначала было вроде бурно, весело и быстро, потом стало тревожно, вот именно так, как он играет, до деталей;

— а однажды было именно так нежно, как сейчас звучит этот рояль, хотя ты никому не рассказывала;

— потом было больно и это длилось и длилось;

— потом все куда-то будто бежали, потом вроде успокоилось, и воцарилась гармония;

— потом все оборвалось.

А он все играет и тебе одной говорит: ну ничего-ничего, пройдет, и вот, есть музыка, она вывезет.

По-новому ощущаешь, что такое «нежно». В его звуке это более определенно и чувственно. Он нажимает на клавиши, и накатывает совершенно новая нежность. Вселенская. Начинаешь плакать в коралловом зале и всех любить. И только бы он не останавливался!