Рафаэль Гругман

Светлана Аллилуева — Пастернаку. «Я перешагнула мой Рубикон»

Асёнышу


От автора

Пятьдесят лет пролежала в архиве нью-йоркской публичной библиотеки неизвестная русскоязычному читателю 15-страничная брошюра Светланы Аллилуевой, написанная полвека назад в Швейцарии, в марте 1967 года, через две-три недели после того, как дочь Сталина пересекла порог американского посольства в Индии и обратилась с просьбой о предоставлении политического убежища.

В течение пятидесяти лет произведение не было востребовано ни одним журналом или издательством, и это наводило меня на мысль, что переведенное на английский язык литературоведческое эссе о творчестве Бориса Пастернака, — в каталоге библиотеки название передано транслитерацией — Borisu Leonidovichu Pasternaku, — литературной ценности не имеет и не связано с жизнью дочери Сталина. Однажды, чтобы развеять сомнения, я решил лично в этом убедиться, и каково же было удивление, когда в читальном зале библиотеки, получив тоненький конверт, обнаружил внутри брошюру с текстом на русском языке, выглядевшую как самиздат, без привычных для любого официального печатного издания выходных данных. По этой причине, — догадался я, ещё больше уверовав в правоту первоначального предположения, — брошюра-самиздат в продажу не поступала и широкой читательской аудитории не представлена. Издательство Copex Establishment, заключив с Аллилуевой договор на издание книги «Двадцать писем другу», ставшей мировой сенсацией ещё до её выхода, рассчитывая заработать миллионы долларов от продаж (надежды издателей оправдались), в ожидании перевода книги на английский язык сделало Светлане подарок. Тираж брошюры вряд ли превышал пару десятков копий. В библиотечном каталоге она оказалась благодаря фамилии автора.

Я раскрыл первую страницу и сразу же оказался в неводе эмоциональной реакции Аллилуевой на запрещённую в СССР книгу Пастернака «Доктор Живаго». Она получила её от сотрудников американского посольства в Риме, три дня прятавших беглянку на конспиративной квартире в ожидании разрешения правительства Швейцарии предоставить ей туристическую визу. Книга ошеломила её и вызвала волну личных ассоциаций. Юрий Андреевич Живаго и Юрий Андреевич Жданов, второй муж Светланы; дочь Лары — Катя, от мужа нелюбимого, и дочь Светланы — Катя, и тоже от мужа нелюбимого… Она находилась в смятении. На её восприятие книги наложили отпечаток личные ассоциации, совпадения образов и имён и сумбурное решение сжечь за собой мосты. Пытаясь объясниться в первую очередь сама с собой, она обращалась к детям, к Осе и Кате, к близкому другу, Андрею Синявскому, осуждённому на семь лет лагерей, с которым прежде работала в Институте Мировой литературы, к памяти любимого мужа, Браджеш Сингха, прах которого отвезла в Индию, к Борису Леонидовичу Пастернаку, затравленному после присуждения Нобелевской премии по литературе, и семь лет уже покоящегося на Переделкинском кладбище… Писала сбивчиво, раздираемая эмоциями, она ведь не задумывала заранее побег и в поступках своих зачастую руководствовалась одними лишь чувствами…

Не стану гадать о причинах, по которым она не включила эссе (или «неотправленное письмо», учитывая эмоциональный подтекст) ни в одну из своих мемуарных книг, в которых подробно рассказала о своей семье, бегстве из СССР и последующей жизни…

Неотправленное письмо-эссе впервые публикуется в России с сохранением орфографии автора <Светланы Аллилуевой> и с моими справочными комментариями, набранными курсивом, а все сопутствующие обстоятельства, связанные с его написанием, читатель найдёт в соответствующих главах этой книги. То, что эссе предвещает рассказ о жизни Светланы Аллилуевой, написавшей о себе: «Я перешагнула мой Рубикон», — оно даже к лучшему. Вечер 6 марта 1967 года переломил её жизнь пополам, ДО и ПОСЛЕ. Сорок один год ДО, в стране Советов, и сорок четыре — ПОСЛЕ, по странам и континентам.

«Борису Леонидовичу Пастернаку» — написала Светлана Аллилуева в шаге ПОСЛЕ пересечения Рубикона.

...
Рафаэль Гругман

Борису Леонидовичу Пастернаку

Несомненно, что в жизни всё совершается по неведомому нам и неосознанному нами плану и поэтому неизбежные совпадения всегда кажутся нам странными. Одной из таких странных случайностей, произошедших после моего «бегства» из Дели, явилась для меня встреча в Италии с «Доктором Живаго».

В Риме мне подарили эту гениальную книгу, изданную в Милане на русском языке, а в России запрещённую и читаемую тайно. У меня было до этого довольно смутное представление о романе, основанное на рассказах и пересказах друзей.

Это была совершенно неожиданная для меня встреча с Россией именно в тот момент, когда я её оставила, и в сложившихся обстоятельствах все мои мысли были устремлены совсем в ином направлении. И эта встреча с русским словом небывалой силы была для меня как шок, как удар мощного электрического заряда.

И как шквал из снега и дождя, как лавина, как ночной ураган с молниями и ливнем, обрушилась на меня Великая Трагедия.

Всё слилось в этом вихре, беспощадно хлеставшем моё сердце и заливавшем меня потоками слёз.

Всё переплелось — моё и чужое, родные любимые лица сливались с героями книги, их слова и мои мысли, наши общие слёзы и боль, всё путалось в моём сознании и захлёстывало с новой и новой силой. И я читала, упиваясь слезами, и перечитывала опять эти гудящие, как орган, строки, слушала их, вдыхала всем существом и задыхалась от боли.

Моя любимая, многострадальная, загнанная в тупик Россия, где остались мои дети и друзья, живущие невыносимой нашей советской жизнью, которую не могут себе представить ни русские друзья, ни русские недруги из-за границы — настолько она ни на что не похожа; мои любимые дети, моя боль и память о незабываемом моём покойном муже, кровоточащая, как рана (Браджеш Сингх, гражданский муж Светланы, умер 31 октября 1966 года. — Р.Г.) — всё это вместе, путаясь с вымыслом романа, встало передо мной с десятикратной силой, и мне казалось порой, что весь мир захлёбывается вместе со мной в волнах любви и слёз…

Моя утраченная Россия, отнятая у меня жестокой судьбой, отнятая у Юрия Андреевича Живаго, у Тони, у Лары, у их детей, незабвенная моя Россия, страдалица моя… Волки воют на твоих заснеженных равнинах, несуразица и запустение по-прежнему на твоих полях и нет конца власти фарисейства, власти мёртвой буквы над живым делом. Не увижу тебя, не увижу тебя долго, отняли тебя, увезли тебя — отняли у всех, кому ты была так дорога. Догнать, вернуть, как увозили Лару и, плача, Живаго следил за санями, надеясь, что «повернут обратно», и зная, что этого не случится.

Что я? Кто увёз? Я ушла сама. Сама бросила. Ну да, и он сам её бросил, сам отдал, оставил злодеям и пошлякам, не заступился и только смотрел вслед и плакал от неизбежности, потому что так должно было быть и он знал это…

Моя Катенька, кровиночка моя, рябиночка моя стройная, вишенка моя сладкая, что же я с тобой сделала?! Как я оставила тебя одну, свет мой, как ты плачешь там теперь, а ведь ты у меня крепкая и не любишь быть плаксой, амазоночка моя бесстрашная.

Что же я с тобой сделала, ведь не увижу тебя долго, своими руками отдала тебя — как Лара отдала свою кровную, любимую Таню… Да, ведь у Лары была ещё дочка Катенька, от мужа её нелюбимого, но какая нам, женщинам, разница, мы любим своих детей, потому что мы их родили…

Ах, да ведь это моего второго мужа, нелюбимого, звали Юрий Андреевич (Жданов. — Р.Г.), и был некрасив, но умён, по холодному умён, как машина, вроде этого механического комиссара Антинова, со схемой внутри вместо сердца… Как они похожи! И так же одинаково крутились на одном месте, как колёсики в механизме, все их революционные идеи и фразы…

Все лица мешаются, ничего не могу понять сквозь слёзы, почему одинаковые имена, неужели мало других русских имён?

Милый, милый Юрий Андреевич, тихий умный доктор, чьё имя — от Жизни, от всего живого, «живаго» — по-славянски… Милая, тихая умница, сколько таких в России! Эта чистота духа, и благородное сердце, и глубочайшее сознание своего долга, и работа, работа всю жизнь… Как наш великий Чехов, доктор и художник в одном лице, знающий и любивший Жизнь без украшений, как знают и любят её естествоиспытатели и астрономы…

Как страдал этот умный, трудолюбивый человек от пустопорожних слов, не соединённых с реальным положением вещей! Как изнемогал он от болтовни партизанского командира Ливерия, от его ночных философствований о «заре новой жизни», когда доктора ждали раненые, когда кругом кровь и смерть и все уже потеряли рассудок от крови и забыли, кто свои, кто чужие… Как понимал и как любил он точность и наполненность слова, идущего от сердца, от натуры, от правды, слова, исполненного мысли и чувства. Поэтому так сладостно входили в его душу заговоры и песни бабы-знахарки, в которых пели птицы, деревья и травы, и ему слышался голос Лары, и он видел себя маленьким на опушке леса. И ему, кроткому и тихому, хотелось убить Ливерия за бессмысленность его слов, мешавших людям спать и работать.