Рафик Шами

Секрет каллиграфа

ИБН МУКЛЕ (886–940) — величайшему архитектору букв и своего несчастья

Слухи, или Как начинаются истории в Дамаске

Старые кварталы Дамаска еще дремали под серым покровом сумерек, а среди первых посетителей уличных трактиров и пекарен уже пронесся невероятный слух: Нура, жена всеми уважаемого и состоятельного каллиграфа Хамида Фарси, сбежала от мужа.

Апрель 1957 года выдался жарким, но в этот час в воздухе еще витали ночные ароматы пряностей, влажной древесины и цветущего жасмина. Прямая улица еще лежала окутанная темнотой, только в окнах кофеен и хлебных лавок уже горел свет. Наконец тишину прорезал голос муэдзина, отозвавшийся в узких переулках многократным эхом.

И когда над Восточными воротами поднялось солнце, разогнав остатки ночного мрака, а в воздухе запахло маслом, дымом и лошадиным пометом, все мясники, зеленщики и бакалейщики уже знали о бегстве Нуры.

К восьми утра улица дышала испарениями кумина, фалафелей [Фалафели — арабское блюдо, представляющее собой жаренные в масле шарики из измельченного нута или бобов с добавлением пряностей. — Здесь и далее прим. перев., кроме особо оговоренных.] и стирального порошка. Столяры, парикмахеры и кондитеры только что приступили к работе, побрызгав водой тротуары перед дверями своих заведений, а в городе уже говорили о том, что Нура была дочерью известного ученого Рами Араби.

Когда же аптекари, часовщики и антиквары открывали свои мастерские и лавки, никуда не торопясь и не ожидая от этого дня больших прибылей, слухи о Нуре уже достигли окраины города. Теперь это был огромный комок догадок и сплетен. Он так разросся, что не прошел в Восточные ворота и, отскочив от каменной арки, разлетелся на тысячи мелких кусочков, которые, подобно крысам, боящимся дневного света, шныряли теперь по переулкам и проникали в дома.

Злые языки говорили, что причиной бегства Нуры стали жаркие любовные признания, которые писал ей супруг. В этом месте опытный дамасский сплетник всегда делал паузу, словно для того, чтобы дать слушателям время заглотить приманку.

— Как? — возмущенно восклицали слушатели. — Жена оставила мужа только потому, что тот признавался ей в любви?

— Не совсем, — отвечал со спокойствием победителя сплетник. — Он сочинял эти послания по поручению известного бабника Назри Аббани. Тот хотел с их помощью соблазнить красавицу. У этого прощелыги денег куры не клюют, хотя ничего вразумительного, кроме собственного имени, он написать не может.

Назри Аббани был известным дамским любимчиком. Он унаследовал от отца дюжину домов и прекрасный сад в окрестностях Дамаска. Оба его брата, Салах и Мухаммед, славились как честные труженики и благочестивые мужья. В противоположность им, Назри развратничал, как только мог. Кроме четырех законных жен, проживавших в четырех отдельных домах и рожавших ему в год по ребенку каждая, он навещал в городе трех проституток.

С наступлением полдня, когда палящий зной выжег все запахи, а тени редких прохожих сократились больше чем вполовину, слухи о бегстве Нуры распространились не только среди мусульман, но и среди жителей христианского и иудейского кварталов. Богатый дом каллиграфа находился неподалеку от Римских ворот и греческой церкви Девы Марии, в том месте, где встречаются все три части города.


— Одних мужчин мучает арак или гашиш, других губит их ненасытный желудок. А вот Назри болен женщинами. Это как простуда или туберкулез: кого-то эта напасть минует, а кого-то почему-то настигает, — так говорила повитуха Худа и подчеркнуто медленно, словно намекая на то, что и сама страдает подобным недугом, выставляла на стол изящные кофейные чашки.

Худа была доверенным лицом всех четырех жен Назри: хранила их тайны и принимала у них роды. Пять ее соседок, затаив дыхание, кивали.

— И это заразно? — с напускной серьезностью спросила самая тучная из них.

Повитуха покачала головой, а женщины смущенно заулыбались, как будто вопрос показался им неприличным.

Одержимый неутолимой похотью, Назри не пропускал ни одной юбки. Он не делал разницы между крестьянками и дамами из высшего общества, старыми развратницами и юными девушками. Шестнадцатилетняя Альмас, самая молодая из его жен, как-то сказала:

— Назри не может видеть дырку без того, чтобы не вставить туда палку. Не удивлюсь, если однажды он воткнет ее в пчелиное гнездо.


Отказ воспламенял в нем настоящую страсть, как это обычно бывает с мужчинами такого типа. Нура сводила его с ума уже тем, что и слышать о нем не хотела. И Назри на несколько месяцев забыл всех своих шлюх.

— Он совсем потерял голову, — доверительно сообщала Альмас повитухе Худе. — Теперь он редко спит со мной, а когда приходит, я чувствую, что душой он с другой. Но до сих пор я не знала, кто она.

И вот каллиграф стал сочинять для Назри письма, которые могли бы расплавить и камень, однако гордая Нура посчитала их верхом бесстыдства. Она показала письма отцу, и ученый суфий, являвший собой образец невозмутимости, поначалу не поверил дочери. Он решил было, что некий злой дух покушается на семейное благополучие его зятя. Однако доказательства были неоспоримы.

— Дело даже не в том, что они написаны почерком каллиграфа, — продолжала повитуха, понизив голос до шепота. — Прелести Нуры воспеты в них в таких подробностях, о которых, кроме самой Нуры, могли знать разве что ее мать да супруг. Ведь только им известно, как выглядит ее грудь, живот и бедра и какие места на ее теле отмечены родимыми пятнами.

Худа говорила так, будто сама читала то, о чем рассказывала. А потом одна из соседок добавила, что в ответ на обвинения каллиграф не нашел лучшего оправдания, как только сказать, что понятия не имел, кому именно Назри собирается отнести его работу, и что поэт всегда пишет, опираясь на собственный опыт.

— Что за беспринципный человек! — весь следующий день, словно не имея других забот, повторяли жители Дамаска. А потом, если поблизости не было детей, добавляли, качая головами: — Позор на голову каллиграфа, если Нура ляжет в постель с Назри.

— Но она не ляжет с Назри, — поправляли другие, — она сбежала, оставив их обоих, и это самое удивительное.

Истории с известным началом и концом живут в Дамаске недолго. Но в данном случае начало казалось слишком загадочным, а конец оставался непонятным. Поэтому слух о красавице Нуре распространялся среди мужчин, из одной кофейни в другую, и среди женщин, из одного внутреннего двора в другой, раз от разу меняясь и обрастая новыми подробностями.

Злые языки говорили об алчности каллиграфа и о немыслимых суммах, которые платил ему Назри за письма. Он якобы платил за них золотом и ценил по весу. И поэтому каллиграф писал огромными буквами, да так размашисто, что из одного послания делал пять. Все это и заставило наконец молодую женщину принять роковое решение.

Зерно истины оставалось скрытым от всех. И этим зерном была любовь.


А началось все за год до описываемых событий, в апреле 1956 года. Тогда жизнь Нуры зашла в тупик. Но явилась любовь, и стена, преграждавшая ей путь, рухнула. Нура обнаружила себя стоящей на перекрестке и поняла, что пришло время действовать.

Потому что истина, в отличие от абрикоса, имела два зерна, о чем и сама Нура тогда еще не догадывалась. И вторым была история каллиграфа.

Часть первая

Первое зерно истины

Я следую за любовью, куда бы ни тянулся ее караван.

Любовь — моя религия и вера.

Ибн Араби, ученый суфий (1165–1240)

1

Под крики и улюлюканье группы юношей, спотыкаясь, вышел из крупяной лавки человек. Тотчас на него посыпались удары. Он отчаянно вцепился в дверь, но его оторвали от нее и стали бить по рукам. Молодежь смеялась, как будто получала удовольствие от его страданий. Мучители распевали странную песню, в которой хвала Господу Богу перемежалась с непристойными оскорблениями в адрес истязуемого. Это были рифмованные частушки — из тех, что сочиняет неграмотная чернь.

— Помогите! — закричал мужчина хриплым от страха голосом.

Но никто не отозвался на его зов.

Вокруг молодежи, обступившей несчастного плотным кольцом, словно осы, роилась детвора в лохмотьях. Мальчишки ныли и попрошайничали, но между делом всячески стремились задеть человека из лавки. Они падали, теснимые старшими ребятами, снова вставали, шумно и далеко плевали, как взрослые, и перемещались по улице вместе с толпой.

Стоял март 1942 года. После двух лет засухи вот уже больше недели беспрерывно шли дожди. Наконец-то жители Дамаска могли спать спокойно. Их ночные кошмары остались позади.

Предвестники несчастья появились уже в сентябре 1940-го. Это были стаи копыток, искавших воды и пропитания в зеленых садах Дамаска. С незапамятных времен люди знали, чтó несут с собой эти пестрые степные голуби — засуху. И та осень не стала исключением. Крестьяне ненавидели этих птиц.

И стоило появиться степным копыткам, как оптовики тотчас подняли цены на пшеницу, чечевицу, бобы, сахар и турецкий горох.

Имамы с декабря молились о ниспослании дождя. С ними были толпы юношей и детей, ходивших с песнопениями из одной мечети в другую. Но небо словно проглотило все тучи до единой. Его синева подернулась пылью. В сухой земле посевы ждали воды. А пробившиеся на поверхность всходы — тонкие, как волос ребенка, — быстро умирали от жары, державшейся до конца октября. Крестьяне из ближайших к Дамаску деревень за кусок хлеба нанимались на любую работу. И были довольны, потому что знали: скоро явятся еще более голодные земледельцы с высохшего юга, которые согласятся и на меньшую плату.

Шейх Рами Араби, отец Нуры, совсем выбился из сил. Кроме положенных пяти молитв в своей маленькой мечети, он должен был всю ночь водить зикры, [Зикр — молитва в исламе, чаще коллективная, иногда сопровождающаяся движениями по кругу, напоминающими хоровод.] чтобы умилостивить Бога и выпросить у Него дождя. А днем в промежутках между намазами [Намаз — молитва, совершаемая ежедневно пять раз.] к шейху устремлялась молодежь, чтобы вместе с ним тянуть печальные гимны, призванные смягчить сердце Всевышнего. Он терпеть не мог эти раздирающие душу песнопения, порожденные предрассудками.

Суеверие подобно колдовству. Не какие-нибудь уличные бродяги, а уважаемые в городе мужи всерьез полагали, что во время молитвы шейха Хуссейна Кифтароса, этого полуграмотного выскочки с длинной бородой и огромным тюрбаном на голове, каменные колонны соседней мечети источают слезы.

Рами Араби знал, что колонны не плачут. Просто из пара, выдыхаемого молящимися, конденсируются капельки воды. Но он не должен был никому об этом говорить. «Предрассудки нужны для того, чтобы и неграмотные не забыли Аллаха», — повторяла его жена.

Первого марта с неба упали первые капли. Шейх помнил, как в мечеть вбежал мальчик. В это время там пели сотни детей, но он закричал так пронзительно, что все разом смолкли. Ребенок испугался внезапной тишины, но главные слова, тихие и застенчивые, сами собой пришли на язык:

— Идет дождь.

Вздох облегчения прокатился по мечети, а потом со всех сторон послышались слова благодарения: «Аллах акбар!» И даже взрослые заплакали, как будто вдруг собственными глазами увидели то, о чем сказал мальчик.

Снаружи действительно шел дождь. Первые робкие капли вскоре превратились в настоящий ливень. Пыльная земля поначалу, казалось, содрогалась от восторга. Однако потом напиталась, почернела и успокоилась. Через несколько дней заблестели очищенные от пыли мостовые Дамаска, а желтые поля за городом покрылись нежно-зеленым пухом.

Особенно радовались бедняки. Крестьяне сразу потянулись из города в свои деревни, к женам и семьям.

И только шейх Рами расстроился, потому что его мечеть сразу опустела. Теперь на молитву приходили лишь несколько стариков. «Бог для них все равно что официант в ресторане, — ворчал шейх. — Они заказывают Ему дождь и забывают о Нем, едва только получат желаемое».


Дождь почти перестал, и теплый ветер высушивал последние капли на лицах молодых людей, все еще глумящихся над человеком из крупяной лавки, теперь уже посреди улицы. Окружив несчастного плотной стеной, они дружно протянули к нему руки — и вот над их головами взметнулась рубашка, которую беснующаяся детвора тут же принялась топтать, словно змею или паука, а потом разорвала в клочья.

Мужчина прекратил сопротивление: очевидно, град пощечин парализовал его волю. Его губы беззвучно двигались. Наконец взлетели и приземлились в луже на мостовой его очки с толстыми стеклами.

Пение продолжалось. Правда, теперь один из юношей, охрипший от возбуждения, выкрикивал вместо куплетов лишь отдельные бранные слова. Время от времени толпа с возгласом «Господь услышал нас!» поднимала руки к небу.

Между тем глаза несчастного беспомощно блуждали, пока наконец не остановились на Нуре. Ей было тогда лет шесть или семь, и она укрылась от дождя под цветным тентом кондитерской лавки, стоявшей на повороте в ее переулок. Нура как раз собиралась насладиться красным леденцом, который купила у продавца Элиаса за один пиастр, когда ее внимание привлекла сцена избиения. Сейчас молодые люди срывали штаны со своей жертвы, которой так никто и не решился прийти на помощь. Лицо мужчины побледнело и словно окаменело. Казалось, он не чувствовал сыпавшихся на него ударов. Он никого не проклинал и не просил пощады, а просто в поисках очков шарил рукой по асфальту под тощими ногами своих мучителей.

— В луже, — подсказала ему Нура.

К лежавшему на мостовой мужчине направился какой-то пожилой господин в сером, как у чиновника, пиджаке, однако человек в национальной одежде грубо схватил его за руку. Это был мускулистый крепыш лет тридцати, обутый в туфли без задников, гладко выбритый, с пышными вощеными усами и изящной бамбуковой тростью под мышкой. Его костюм состоял из белой рубашки под пестрым жилетом и черных шаровар, подпоясанных широким шелковым поясом. Узорчатая черно-белая куфия — арабский мужской платок — складками ниспадала на плечи. Любой житель Дамаска с первого взгляда признал бы в нем местного задиру из тех, кого называли здесь турецким словом «кабадай», что значит «сорвиголова». Это были бесстрашные и ловкие бойцы, которые часто искали драки. Средства к существованию они добывали себе шантажом или выполнением за деньги разнообразных сомнительных поручений. Сейчас кабадай с нескрываемым удовольствием наблюдал за действиями молодежи.

— Не мешай детям разбираться с неверным, отнимающим у них последний кусок хлеба, — сказал он, хватая старика левой рукой за шею и хлопая его бамбуковой тростью пониже спины.

Человек в сером пиджаке принялся хныкать, как наказанный школьник, чем вызвал смех наблюдавших за сценой прохожих.

Теперь неверный лежал посреди улицы, съежившись в комок, совсем голый, и беззвучно плакал. Толпа молодежи, оставив наконец несчастного в покое, потекла по улице, не прекращая пения и танцев. Маленький бледный мальчик с изрытым оспинами лицом вернулся к лежавшему, чтобы нанести ему последний удар в спину, после чего, раскинув руки в стороны и изображая таким образом самолет, побежал догонять своих товарищей.

— Нура, иди домой. Здесь нечего смотреть девочке, — с мягкой укоризной заметил торговец Элиас, наблюдавший сцену избиения из окна своей лавки.

Нура вздрогнула, однако не двинулась с места, не сводя глаз с голого мужчины. Тот медленно сел и огляделся, прикрываясь оставшимися от штанов лохмотьями. Проходивший мимо нищий подобрал очки, которые, несмотря ни на что, остались целыми, и поднес их сидевшему. Не обращая внимания на нищего, мужчина нацепил очки на нос и, поднявшись, удалился в свою лавку.

Когда за обедом, задыхаясь от волнения, Нура рассказала обо всем этом матери, та выслушала ее равнодушно. А толстая соседка Бадия, едва ли не каждый день заходившая к ним в гости, громко рассмеялась, стукнув кофейной чашкой о стол.

— И поделом бессердечному поклоннику креста! Будет знать, как взвинчивать цены, — зашипела мать.

Нура вздрогнула.

Развеселившаяся гостья сообщила, что неподалеку от мечети Омейядов молодежь избила одного еврейского торговца и также бросила его голым посреди Прямой улицы.

Отец вернулся поздно и очень расстроенным. Нура слышала, как они спорили с матерью по поводу сегодняшних расправ. Отец горячился, именуя распоясавшихся юнцов безбожниками, и успокоился только за ужином.

Позже Нура вспоминала, что в тот вечер чувствовала себя стоящей на перекрестке двух дорог, одна из которых вела к отцу, а другая — к матери. И окончательно выбрала первую. И с тех пор день ото дня отношения с матерью становились все прохладнее.

А на следующее утро Нура задалась вопросом: как человек в очках может вообще жить без сердца? К тому времени прояснилось, лишь небольшая флотилия белых облачков пересекала небо. Девочка выскользнула в открытую дверь и побежала по переулку. Потом она повернула налево и прошла мимо той самой крупяной лавки, конторское помещение которой выходило окнами на главную улицу. Рядом находился просторный зал, где рабочие взвешивали и складывали один на другой тяжелые мешки с зерном. Там Нура и увидела вчерашнего мужчину, который как ни в чем не бывало сидел в элегантном темном костюме за заваленным бумагами столом. Оторвавшись на мгновение от толстой тетради, мужчина поднял голову и посмотрел в окно. Девочка тут же отвернулась и побежала по улице. Через несколько домов, возле мороженщика, она остановилась, перевела дух и пошла обратно. На этот раз Нура избегала смотреть в окна крупяной лавки.

Однако образ лежащего на земле голого человека еще много лет преследовал ее. Он снился ей ночами, и тогда она просыпалась в ужасе.

Через несколько лет Нура смогла прочитать вывеску над входом в его лавку: «Иосиф Афлак. Зерно, крупы». Незадолго до того она узнала, что этот человек — христианин. Мать Нуры называла его, как и всех немусульман, неверным.

Продавец сладостей со смешными рыжими волосами тоже верил в Христа. Его звали Элиас, и он любил шутить с Нурой. Он единственный называл ее принцессой. Как-то раз она спросила Элиаса, почему тот не заходит к ней в гости. Девочка надеялась увидеть его как-нибудь на пороге своего дома с большим пакетом конфет. Однако Элиас только рассмеялся.

Магазинчик, где продавали мороженое, тоже принадлежал христианину Римону. Когда у него не было посетителей, он брал со стены лютню и начинал завлекать народ пением. А потом спрашивал у собравшихся слушателей, не желают ли они мороженого.

«Мать не любит христиан за то, что они такие веселые и всегда продают самое вкусное», — так одно время думала Нура. Ее мать была тощая как щепка, редко смеялась и ела только по необходимости.

Отец часто говорил, что, если так пойдет дальше, его жена скоро перестанет отбрасывать тень. Дородная соседка Бадия опасалась, что когда-нибудь мать унесет порывом ветра. На старых фотографиях мать Нуры действительно выглядела румяной и пухлой и была гораздо красивее.

Незадолго до окончания девятого класса Нура узнала от отца, что Иосиф, торговец зерном, умер и что перед смертью он вспоминал тот день, когда его избивала толпа молодых людей. Тогда, потеряв на мгновение сознание, Иосиф якобы видел, словно в кадрах кинохроники, как его дочь Мария и сын Михель принимали ислам.