Победивший дракона Райнер Мария Рильке читать онлайн бесплатно

Райнер Мария Рильке

Победивший дракона


Записки Мальте Лауридса Бригге

1

11 сентября, rue Toullier [Улица Тулье в Латинском квартале Парижа, где Рильке поселился в гостинице в 1902 г. — Здесь и далее — примеч. перев.]

Итак, люди сюда устремляются, чтобы жить, я бы скорее предположил — чтобы здесь умереть. Я вышел на улицу. Видел: больницы, больницы. Видел человека: он вдруг зашатался и упал. Люди столпились вокруг него, не знаю, чем все закончилось. Видел беременную женщину. Она тяжело передвигалась вдоль высокой теплой стены и перебирала иногда по ней руками, как бы желая убедиться, что она, стена, еще стоит. Да, стена еще стояла. А что за ней? Поискал на моем плане города: Maison d’Accouchement [Родильный дом (фр.).]. Хорошо. Ее разрешат от бремени — это могут. Дальше — rue Saint-Jacques [Улица Сен-Жак в Латинском квартале.], громадное здание с куполом. На плане обозначено: Val-de-grâce, Hôpital militaire [Букв.: «Долина милосердия» (фр.) — монастырь и военный госпиталь.]. Мне, собственно, это знать ни к чему, но — на всякий случай. В переулок со всех сторон тянулись запахи. Пахло, насколько можно различить, йодоформом, пригаром жареного картофеля, страхом. Все города летом пахнут. Потом я увидел странный, с катарактными окнами дом; на плане не мог его найти, но над дверью еще можно было разобрать: Asyle de nuit [Ночной приют, ночлежка (фр.).]. При входе указаны цены. Прикинул: недорого.

А еще что? Ребенок в детской коляске: толстый, зеленоватый, с отчетливой сыпью на лбу. По-видимому, она уже подживала и не причиняла боли. Ребенок спал, рот был открыт, дыша йодоформом, пригаром жареного картофеля и страхом. Таким все представилось. Главное — выжить. И это — главное.

* * *

Никак не отвыкну спать при открытом окне. Трамваи, звеня, проносятся сквозь мою комнату. Автомобили проезжают через меня. Хлопает дверь. Где-то падает, разбиваясь, стекло. Я слышу, как большие осколки заливаются смехом, мелкая дребезга хихикает. Потом — и вдруг — глухой, замкнутый шум с другой стороны, внутри дома. Кто-то поднимается по лестнице. Все ближе и ближе, не останавливаясь. Он уже тут, долго стоит — и идет дальше. И снова — улица. Девушка кричит, надрываясь: «Ah, tais-toi, je ne veux plus» [Да замолчи ты, с меня хватит (фр.).]. Трамвай взволнованно обо что-то с разбега ударяется, переезжает через, и дальше — через все. Кто-то кого-то зовет. Люди бегут, обгоняя друг друга. Лает собака. Какое все-таки облегчение — собака. Под утро даже кукарекает петух, и это — отрада без границ. И я — вдруг — засыпаю.

* * *

Это — шумы. Но здесь есть и то, что, может быть, страшнее: тишина. Я думаю, при больших пожарах иногда наступает такой момент самого крайнего напряжения, водяные струи спадают, пожарные больше не карабкаются, никто не шевельнется. Сверху беззвучно сдвигается черный карниз, и высокая стена, позади которой полыхает огонь, наклоняется — беззвучно. Все стоит и ждет с высоко поднятыми плечами, сморщив над глазами лбы, — ждет страшного удара. Такая здесь тишина.

* * *

Я учусь видеть. Не знаю, как это получается; все входит в меня глубже и не застревает на том месте, где раньше всегда и заканчивалось. Есть нечто внутри меня скрытое, и о нем я ничего не знал. Теперь все уходит туда. Я не знаю, что происходит там.

Сегодня писал письмо, и мне показалось странным, что я нахожусь здесь всего-навсего три недели. Три недели где-нибудь, например в деревне, могли бы промелькнуть как один день, здесь это — годы. Не хочу больше писать никаких писем. Зачем мне кому-то говорить, что я изменяюсь? Если изменяюсь, я не остаюсь тем же, кем был, и хоть немного, но уже другой, чем до сих пор; выходит, что у меня уже нет никого, кто меня знал бы, а чужим людям, которые меня не знают, я писать не в состоянии.

* * *

Говорил ли я уже об этом? Я учусь видеть. Да, начинаю. Это еще плохо получается. Но я хочу мое время заставить работать на себя.

Например, до моего сознания никогда не доходило, как много бывает лиц. Людей масса, но лиц еще больше, так как у каждого человека по нескольку лиц. Есть люди, которые годами носят одно и то же лицо, конечно, оно изнашивается, пачкается, протирается на складках, оно растягивается, как перчатки за время долгого путешествия. Это экономные, простые люди; они свое лицо не меняют, они его даже не подновляют. Оно достаточно хорошее, утверждают они, и кто может им доказать противоположное? Теперь спросите-ка себя: раз у каждого по нескольку лиц, что они делают с остальными? Они их приберегают. Пригодятся, мол, когда придет срок, детям. Но бывает и так, что с ними выходят гулять их собственные собаки. А почему бы и нет? Лицо есть лицо.

Иные люди до неприятного быстро меняют свои лица, одно за другим, и быстро изнашивают их. Сначала им кажется, что лиц им хватит на всю жизнь, но им едва стукнуло сорок, а они уже донашивают последнее. В этом, естественно, свой трагизм. Они, эти люди, не привыкли беречь свои лица; последнее лицо через восемь дней протирается тут и там до дыр, во многих местах уже тонкое, как бумага, и тогда мало-помалу обнаруживается подкладка, не-лицо, — и они так и расхаживают.

Но эта женщина, эта женщина: она совсем запала в себя, уткнувшись в свои ладони. Это случилось на углу rue Notre-Dame-des-Champs [Улица Нотр-Дам де Шан в центре Парижа, рядом с Люксембургским садом.]. Я замедлил шаги, как только ее увидел. Когда бедные люди размышляют, им не надо мешать. Может быть, их все же осенит.

Улица была совсем пуста, ее пустота от скуки выхватывала у меня из-под ног шаги и постукивала ими вокруг, на той стороне и здесь, — как деревянными башмаками. Женщина испугалась и рванулась из себя — слишком быстро, слишком резко, так, что лицо осталась у нее в ладонях. Оно лежало там, я видел, — полой изнанкой наружу. Мне стоило неописуемых усилий оставаться возле этих рук и не взглянуть на то, что из них вырвалось. Мне было страшно видеть лицо изнутри, но еще больше меня пугала оголенная и похожая на рану голова без лица.

* * *

Мне страшно. Со страхом нужно что-то делать, если уж однажды он возник. Было бы очень скверно, если я здесь заболею и кому-нибудь придет в голову поместить меня в Hôtel-Dieu [Букв.: «Приют Господень» (фр.) — парижская больница возле кафедрального собора Парижской Богоматери (Нотр-Дам), построенная в 1868–1878 гг. на месте старейшей в Европе лечебницы VII в.]: там я уж точно помру. Этот Hôtel, комфортабельней некуда Hôtel, чудовищно неведанный. Едва ли можно заглядеться на фасад кафедрального собора Парижа, не опасаясь, что тебя переедет повозка, одна из тех многих, что на большой скорости проносятся в лечебницу по свободной площади. Это небольшие омнибусы, они непрерывно названивают, и даже самому герцогу Саганскому [Альбрехт Венцель Эйсебиус фон Валленштейн (1583–1634), герцог Фридланда, Сагана и Мекленбурга, немецкий генерал и государственный деятель; командующий одной из крупнейших императорских армий в Тридцатилетней войне. Герой драмы Шиллера «Валленштейн».] пришлось бы попридержать свой экипаж, если какому-то третьестепенному умирающему взбредет в голову проехать в Hôtel-Dieu по прямой. Умирающие самодуры, и весь Париж запинается, когда мадам Легран, brocanteuse [Старьевщица (фр.).] с rue de Martyrs [Улица Мартир (букв. «улица Мучеников», фр.).], прибывает, следуя по неминуемой площади острова Cité [Сите — один из двух островов на реке Сене, исторический центр Парижа.]. Следует заметить, что у этих чертовски маленьких повозок необычайно возбуждающие окна из мутного стекла, и за ними можно представлять самые великолепные агонии; для этого достаточно фантазии консьержки. Если же воображения еще больше и его пустить по другим направлениям, то предположения и догадки прямо-таки безграничны. Но я видел, как, досаждая, прибывают и открытые дрожки, повременные дрожки с откинутым верхом; они возят по обычной таксе: два франка за покойницкий час.

* * *

Этот образцовый Hôtel очень стар, уже во времена короля Хлодвига [Хлодвиг (ок. 466–511) — основатель Франкского королевства.] там умирали на нескольких лежаках. Теперь умирают на 559 кроватях. Естественно, по фабричному методу. При таком чрезмерном производстве каждая отдельная смерть отделывается уже не столь филигранно, но на это никто не досадует. Массовую смерть обрабатывает массивный молоток скульптора. Кто сегодня еще платит за филигранно выполненную смерть? Никто. Даже богатые, которые могли бы заплатить за обстоятельное умирание, даже они становятся небрежными и безразличными; пожелание иметь свою собственную смерть встречается все реже и реже. Еще недолго, и собственная смерть будет такой же редкой, как собственная жизнь. Боже, это все здесь, на земле. Приходишь, используешь жизнь, готовую, только влезай и носи. Уходишь сам, или тебя к этому принуждают — и тут никаких тебе стараний и потуг: Voilà votre mort, monsieur [Вот ваша смерть, сударь (фр.).]. Умирают как попало; умирают смертью, какая полагается болезни, которую сам же и заимел (поскольку изучены все болезни, то понятно, что разнообразные летальные исходы полагаются болезням, а не людям; и больному, так сказать, нечего делать).

В санаториях, где умирают так охотно и с такой благодарностью к врачам и сестрам, умираешь одной из смертей, освоенной в данном учреждении; так уж заведено. Если же умираешь дома, то, естественно, выбираешь учтивую смерть элитного круга, и с нее, соответственно, уже начинаются похороны по высшему классу со всей последовательностью чарующих обрядов. Тогда бедные стоят перед таким домом и могут досыта насмотреться. Их собственная смерть, естественно, банальна, без всяких подробностей и хлопот. Они уже рады, если она окажется мало-мальски по мерке. Она может оказаться и слишком большого размера; но покойник всегда еще чуточку вырастает. Только если она не сходится на груди или жмет, то это уже его беда.

* * *

Когда вспоминаю свой дом, где теперь никого уже нет, я думаю, что раньше все происходило по-другому. Раньше знали (или, может быть, догадывались), что смерть носят в себе, как плод — семечко. Дети — маленькую смерть, а взрослые — большую. У женщин она в лоне, у мужчин — в груди. Она, смерть, была у всех, и это каждому придавало своеобразное достоинство и тихую гордость.