Боаз-Яхин перекинул рюкзак через ограду и услышал, как тот шмякнулся на другой стороне. Снял ремень, пряжкой пристегнул его к ручке на гитарном чехле, перекинул ремень через плечо, вскарабкался на забор, оцарапав пальцы и порвав себе штаны о торчащие концы проволоки на гребне, и тяжко перевалился на ту сторону.

При свете звезд он видел достаточно хорошо, чтобы отыскать постройку, где располагались руины огромного зала и резьба львиной охоты. Дверь стояла незапертой — и так он понял, что охранники наведываются сюда с обходами. Над собой Боаз-Яхин увидел световые люки, однако внутри здания было гораздо темней, чем ночь снаружи. Он на ощупь осторожно продвигался вперед. Нашел чулан, пахший мастикой для натирки полов, нащупал внутри швабры и метлы. Расчистил себе место на полу так, чтобы можно было сесть, прислонясь спиной к стене. Потом он заснул.

Проснувшись, Боаз-Яхин взглянул на часы. Четверть седьмого. Он приоткрыл дверь чулана и увидел дневной свет в здании. Прошел мимо барельефа, пока еще не глядя на него. Смотрел он в пол, пока не добрался до конца зала и коридора, где были туалеты. Облегчившись, вымыл руки и лицо, посмотрел на себя в зеркало. Трижды произнес свое имя:

— Боаз-Яхин, Боаз-Яхин, Боаз-Яхин. — Затем единожды произнес имя своего отца: — Яхин-Боаз.

По залу он вернулся, не глядя на стены по сторонам, но держался середины, глядя на световые люки. Когда же был готов, остановился и посмотрел налево.

Вырезанный в буроватом камне был лев с двумя стрелами в хребте — он прыгал сзади на царскую колесницу, вцеплялся зубами в высокое колесо ее и умирал на копьях царя и его копейщиков. Лошади неслись галопом дальше, борода хладноликого царя тщательно завита, царь смотрел прямо назад поверх колесницы, поверх льва, вцепившегося зубами в колесо и умиравшего на копье. Обеими передними лапами лев вцепился во вращающееся колесо, что тащило его вверх на копья. Зубы его впились в колесо, морда сморщилась в оскале, брови хмуро сведены вместе, из-под их теней прямо вперед глядели глаза. У царя лицо не выражало ничего. Он смотрел поверх льва и вне его.

— Царь — ничто. Ничто, ничто, ничто, — проговорил Боаз-Яхин. Он заплакал. Кинулся в чулан, закрыл дверь, сел в темноте на пол и зарыдал. Закончив плакать, он покинул здание через тот выход, который не видели охранники из караулки, и прятался за сараем, пока первый автобус не привез зевак, чье присутствие позволило ему свободно гулять повсюду.

Боаз-Яхин вновь вошел в зал. Прежде чем вернуться к тому льву, кого увидел первым, он мельком оглядел другие барельефы львиной охоты. Там было много львов, которых убивал тот же хладноликий царь — стрелами, копьями, даже мечом. Никто из этих других львов не имел значения для Боаз-Яхина. Долго, пока вокруг него болтали голоса и мимо шаркали шаги, вглядывался Боаз-Яхин в умирающего льва, вцепившегося зубами в колесо.

Потом он выбрался наружу и побродил среди раскопанных развалин нескольких дворцовых построек, дворов, храмов и гробниц. Небо было бледно и жарко. Все — львиного цвета, низкое, смуглое, сломанное, заповедное в забвении, обнаруженное так, чтоб утраченность его закрепилась и сделалась постоянной, окруженное забором, со сломанными клыками, лишенное покровов времени и почвы, поруганное, немотствующее.

Неподалеку от развалин дворца указатель определял высокий курган как искусственную насыпь, где стояли зрители, покуда царь охотился на львов, освобожденных из клеток на равнине внизу.

Боаз-Яхин вскарабкался на холм и сел, глядя на львиного цвета равнину, ныне усеянную детворой и взрослыми, которые фотографировали друг дружку, жевали сэндвичи и пили газировку. Взрослые рассматривали планы цитадели и тыкали пальцами в разные стороны. Дети разливали напитки себе на платье, пачкались едой, ссорились, носились, разгуливали и прыгали яростно и беспорядочно. В тонком мареве их голоса подымались, словно вонь старой стряпни в многоквартирном доме. Над равниной мерцала жара, и Боаз-Яхину почудилось, будто он видит в воздухе бег львов, смуглый, великий, мимолетный. Он почуял в себе умирающего льва, вцепившегося зубами в колесо. Отпустив все остальное, он мог себе позволить быть со львом.

И, будучи со львом, он почуял в себе вкус, яростный, памяти о ловушке и падении в нее, о синем прямоугольнике неба над головой, о темных лицах, глядящих сверху в яму, о тяжком плетенье ячей сети, что рухнула на него и прильнула, и удушила, и обессилила его ярость. Темнота ямы, синева неба и глядящие темные лица маленьких темных людей, что были чужаками в любой земле, темных человечков, которые читали ветер, которые читали землю, по которой ступали. Охотясь, они озирались по сторонам и нюхали воздух. В незримом воздухе, вмещавшем духи зверей живых и мертвых, перебирали они проворными, сильными пальцами — и вытягивали, как долгую нить, дух животного, которого поймают. Лев мог убить их ударом лапы, стой они пред ним, но они были слишком хитры. Лев для них — что дитя.

В Боаз-Яхине возникла память о тяжелых повозках с клетками — о тряске, и о суши, и о жажде. Затем — о деревянных клетях на равнине, и поверх каждой стояла другая клетка, поменьше, где, как птицы, примостились маленькие темные хитрые люди. Шестами открывали они дверцы клетей и гнали львов в жар дня, к месту их смерти.

Львы из клетей выступали осторожно, порыкивая и сердито хлеща хвостами. Припадали к земле, рыча, меж тем как загонщики и их собаки наступали на них, дабы двигались они вперед, чтобы на них там охотился царь. Сухой ветер предлагал лишь хаос. Сухой ветер пел охотника, на кого охотятся, его последняя добыча далеко позади. Сухой ветер ревел и ярился, был копьями по щитам, лаял в глотках мастифов, пел в тетивах смерть, смерть, смерть.

И вот львы на равнине. Загонщики и собаки, копейщики и щитоносцы возвели стены, сквозь которые львам не проломиться, каких им не перепрыгнуть. На высоких колесах выкатывались колесницы, и царь слал стрелы, сея смерть среди львов.

Львы храбры, но надежды у них никакой. Будь у них свой царь, он повел бы их против царя колесниц и коней. Но у львов не оставалось времени выбирать себе царя. Колесницы уже средь них, копейщики и лучники охраняют своего царя и несут смерть каждому льву.

Последний лев, оставшийся в живых, — как раз тот, кого другие сделали бы своим царем, если б им позволили. Он был крупен, силен и свиреп и, с двумя стрелами в хребте, — еще жив. Стрелы жгли в нем огнем, зрение меркло, в ушах ревела кровь, а колеса колесниц рокотали. Пред ним и над ним, уносясь прочь, блистающий царь хладен в колеснице своей, копье наизготовку, копейщики рядом. Умирающий царь-лев прыгнул, вцепился в высокое и вращавшееся колесо, что подняло его к копьям. Рыча и хмурясь, впился зубами он в колесо, что подняло его и вознесло во тьму.

Лев пропал. Там, где был лев, вдруг стала пустая головокружительная чернота — похожее ощущение, когда слишком быстро разгибаешься после того, как долго был согбен.

Боаз-Яхин вновь осознал людей — они фотографировались, ели сэндвичи, пили газировку. Он прислушался к призрачным ревам за голосами, разобрал лишь кипень отсутствия в полости безмолвия: так можно услышать море в раковине.

— Львов больше нет, — произнес Боаз-Яхин.

Он подумал об отце и карте, которую тот забрал. Что можно было б найти, не унеси Яхин-Боаз прекрасную карту с собой! У него, сына продавца карт, картографа и любителя карт, не имелось к картам никакого таланта, он не мог сам составить ни одной, что не была б дурацкой, уродливой и замаранной, и так вот отец наказал его — оставил без карты и одного со своею брошенной матерью, торчать в темной лавке по-стариковски, ждать, когда на двери звякнет колокольчик, ждать, чтобы продать средство обретения другим взыскующим.

В рюкзаке у Боаз-Яхина вместе с его одеждой и неоконченной картой лежали карандаш, бумага и маленькая линейка. Он вернулся в зал львиной охоты, одинокий среди людей вокруг. Тщательно измерил умирающего льва, прыгавшего на царскую колесницу. Измерил торчащие из льва стрелы, также измерил копья царя и царских копейщиков. В другой части того же барельефа была стрела, пронзившая умирающую львицу. Виднелись оба конца стрелы, и Боаз-Яхин сумел измерить ее полную длину. Все свои измерения он записал, аккуратно сложил бумагу и сунул в карман.

После этого покинул зал львиной охоты и вновь взошел на высокий курган, холм зрителей. Здесь он просидел долго. Забирая деньги из кассы в кабинете, Боаз-Яхин был уверен, что в лавку не вернется. Раньше он видел себя одиноким скитальцем — на улице играет на гитаре, на мостовой открыт чехол, чтобы прохожие кидали в него деньги. Однако в бессловесном отказе развалин вокруг, во вспомненном стуке его шагов по камням дорожной обочины минувшей ночью услышал он безмолвие неготовности.

Он побывал со львом. В нем это было. Пришло к нему, и что-то заставило его измерить изображение льва и изображения копий и стрел. Он не знал, зачем это сделал. Что-то большее может прийти к нему. В это место он явился найти, что делать дальше, а он хотя бы нашел, чего дальше не делать: он пока не станет искать отца. Он покамест вернется в лавку.