С бутонами улыбок на устах,

Расплющенные между Робином с шустрой

бандой

И Артуром, который за спасибо во время

завтрака

Экскалибур вытащит из них

И станет Королем, достав клинок из камня,

Который крепко-накрепко сжимал

Меч, жаждавший сражений.


Прислушайтесь, услышьте,

Какие вопли! Какая радостная скорбь по счастью

Доносится из библиотеки!

Но тихо… книги, захлопнувшись, их приглушают.

Девы ночи напролет суть девы, не более того.

Вернулись в полдень.

И узрели в изнеможении всех трех товарок

закадычных,

Что пребывали в опьянении,

Воспоминаниями терзаясь,

Под солнцем за столами сидя, словно при луне.

Кивни.

Сдай книгу,

Уходи, ни в коем случае не любопытствуй,

Куда, куда, куда запропастились

Они, изваянные из мрамора холодного девицы.

Спроси у тишины,

Придется подождать,

Но ты в ответ получишь только

Печальную воспоминания улыбку,

Которую они поспешно скроют и носовым

платком сотрут.

Опять состарились и одиноки, нетисканные,

без колец,

И бледные, и веет ледяным дыханием от них,

Им суждены остывший полдень и беспросветные

часы дневные,

Они обдумывают ваш вопрос,

Рекомендуют каталожный номер и

Одаривают целомудренным советом.

Воспоминание [«Remembrance», Ladies Home Journal, September 1972.]

Я говорил себе:

Так вот куда мы бегали по травам,

Сначала влево, потом направо,

Четыре десятилетия тому назад.

Вернулся я и зашагал по улицам,

Увидел дом, где я родился, вырос

И проводил свои безбрежные деньки,

Которые теперь укоротились. Просто я

пожаловал

Взглянуть на то, что некогда казалось мне

Бескрайним лабиринтом дней.

Но более всего хотелось мне найти места,

где мы

Носились, как собачки, наперегонки

По тропкам, проторенным индейцами, а

может, братьями,

Подвижными, смышлеными, воображая,

будто все мы — племя.

Я пришел к оврагу.

Я, седовласый, но с живым умом,

Скатился вниз едва не кубарем по тропке.

И что я вижу?

Ни души!

Глупцы! Подумал я. Мальчишки новой эры,

Неужто невдомек вам, что здесь

Вас ждет не дождется Бездна?

В оврагах зелень пышная, укромные

местечки

Населены бродячими бандитами и дикарями,

Разбойницами-пчелами, которые цветы

Обкрадывают, чтоб с деревьями делиться.

Здесь гулкие пещеры и ручьи, чтоб рыскать

в поисках добычи:

Водомерки, раки

Или резиновый сапог, давно утопший…

Ведь это сокровищница от природы!

Так почему же тут такая тишина?

Что с нашими мальчишками стряслось,

Раз ныне они не носятся как угорелые,

Не замирают в созерцании творения

Христова:

Его чистейшей крови, сочащейся сиропом

из израненных деревьев?

И почему здесь только пчелы и дрозды,

полегшая трава и ветер?

Что бы там ни было. Шагай. Шагай. Смотри

и пребывай

В объятьях сладостных воспоминаний.

Я к дубу подошел; когда мне минуло

двенадцать лет, я на него залез

И стал вопить, звать Скипа, чтоб он меня

спустил на землю,

До которой — тыща миль. Я голосил,

зажмурившись.

Мой брат несказанно развеселился и с хохотом

полез на выручку.

Он вопрошал: Ты что там потерял?

Я промолчал. Да я скорей бы умер, чем

признался.

А я туда залез, чтобы записку спрятать в

беличьем гнезде,

В которой начертал я сокровенные слова,

уже давно забытые.

И вот, мужчина средних лет, стою под дубом

среди зелени оврага.

О боже, не такой уж он высокий. Чего я так

вопил?

От силы будет в нем пятнадцать футов.

Я без усилий на него могу взобраться.

Что я и сделал.

И присел на корточки, как старенький дикарь.

Благодаренье Богу,

Что никто не видит великовозрастного дылду,

Нервически вцепившегося в ствол.

И вот, о боже! Меня объял благоговейный ужас.

Передо мной и беличье дупло, и позабытое

гнездо.

Припав к стволу, я долго думал, в себя вбирая

и листву,

И облака, и тучи, что пролетали мимо,

бесстрастные, как время.

А что? А что? Что если? — думал я. Но нет.

Ведь сорок лет прошло!

Записка, что я спрятал? Наверняка давно

украдена.

Мальчишка (или филин) стащил ее,

прочел и в клочья изорвал.

Она скользнула в озеро пыльцой, каштановым

листом иль дымкой одуванчика,

Что рассыпается по ветру времени…

Нет. Нет.

В дупло я всунул руку, пошарил пальцами

поглубже.

Ничегошеньки. И снова ничего. Но, зарываясь

глубже, я нащупал и достал:

Записку,

Подобно мотыльковым крылышкам,

попудренную, сложенную плотно.

Она была в сохранности. Ее не намочили

дождевые струи,

она не выцвела на солнцепеке. Она лежала на

моей ладони. Я ее узнал:

Листок линованной бумаги из блокнота

с головой индейца сиу.

Так что же, что же, что же я написал на нем

давным-давно?

Я развернул его. Теперь уж мне пора узнать.

Я развернул его, и прослезился, к дереву

припал.

И волю дал слезам бежать по подбородку.

Ребенок милый, странное дитя, которое

познало время и года,

И обоняло смерть душистую с цветов на

дальнем кладбище.

То было посланием в будущее, самому себе.

Заведомо осознавая, что однажды я приду,

прибуду, разыщу, вернусь

Из молодости в старость. От самого себя, младого,

Себе же, взрослому, большому и отнюдь не

юному отныне.

Что в ней меня растрогало до слез?

Тебя я помню.

Тебя я помню.

Пора настала запускать воздушных змеев [«This Time of Kites», Chicago Tribune Magazine, September 19, 1972.]

День лучезарен;

Утро прозрачное к полудню стремится;

Все, что нам любо и дорого

Охвачено солнечным диском горящим.

В такую погоду воздушные змеи

Просятся в небо,

А земнорожденные люди с холмов души свои

На бечевке ввысь запускают навстречу сиянью,

От которого быстро слезятся глаза

И согревается сердце,

Которое, зная нрав осени,

Чует смену времени года:

Птицы снова на север летят,

Против течения времени и здравому смыслу

назло.

Подобная погода — находка для детей иль

мальчишек-мужей.

Размякшие от солнца, они нуждаются в забавах.

Они, как мальчики, стоят, ослепленные солнцем,

Расчерчивая жизнь мелком, играя в классики,

Здесь встанут, тут заскачут, там сорвутся с места

Или замрут, как изваяния по стойке смирно,

Но главное, что жизнь должна у них фонтаном

бить.


Итак, в сезон воздушных змеев, игрушек и

Осенних ручейков мужчины снова

Уменьшились в размерах.

Под жгучим ливнем солнечного света

Возьмемся за бечевку и в полет

Запустим пеструю бумагу

По ветру ноября, который мартом стал.

Спроси меня, какой же стяг мы запустили в небо:

Вздымает ли Любовь такие флаги?

И если да, неужто — белые?

Или окрашенные в теплые тона

Уснувшего камина темной ночью?

Как высоко взлетает сладострастье? Или низко?

Ведь кто-то должен знать,

Дуэтом, хором или в одиночку

Дать простой ответ,

И каждый, выкликая оттенок змея,

Парящего высоко в прозрачный этот день,

Пусть назовет свой цвет.