— Кайф от иглы, — сказал он. — Он тебя схватит за загривок.

Он обхватил меня за затылок, словно резиновыми щипцами, а затем по всему телу разлилось тепло. Я испытала самое большое расслабление в моей жизни, и меня прошиб пот. Я влюбилась в это ощущение. Я не скучаю по тем годам. Я просто вам рассказываю.


Когда мы снова ехали по шоссе, я отвернулась от Лоры Липп, насколько было возможно, и закрыла глаза. Через пять минут моих попыток уснуть она стала нашептывать мне снова.

— Вся эта ситуация из-за моей биполярности, — сказала она. — Если вдруг тебе интересно. Наверно, интересно. Это хромосомное.

Или, может быть, она сказала «хромосомичное». Потому что как раз такие люди теперь окружали меня. Люди, видевшие во всем заговор ученых. Мне не встретился ни один человек в тюрьме, который бы не был убежден, что СПИД изобрело правительство для искоренения геев и наркозависимых. С ними было трудно спорить. В каком-то смысле они были правы.

Женщина, шипевшая и дувшаяся на всех, обернулась, насколько позволяли ее оковы. У нее была поблекшая и смазанная наколка в виде слезы и карандашные брови. Ее серые глаза отсвечивали зеленым, словно мы были в фильме про зомби, a не в автобусе, который направлялся в калифорнийскую тюрьму штата.

— Она детоубийца, — сказала она нам или, может, мне.

Она имела в виду Лору Липп.

В проходе показался коп.

— Ну, если это не Фернандес… — сказал он. — Услышу от тебя еще хоть слово, засуну в клетку.

Фернандес не взглянула на него и ничего не сказала. И коп вернулся на свое место.

Лора скорчила рожицу, слабо улыбнувшись, словно речь шла о каком-то легком недоразумении, на которое не стоило обращать внимания, как будто кто-то случайно испортил воздух, но уж точно не она.

— Ё-мое, ты убила своего ребенка? — сказал Конан. — Это пиздец. Надеюсь, мне не придется делить с тобой камеру.

— Думаю, у тебя есть проблемы посерьезней, чем претензии к сокамерницам, — сказала Лора Липп Конану. — Судя по всему, ты много времени проводишь в изоляторах и тюрьмах.

— Почему ты так решила? Потому что я черный? Я, по крайней мере, на своем месте. А ты выглядишь как цыпочка Мэнсона. Ничего личного. Мне скрывать нечего. Вот мое дело: непригодность к реабилитации. ОВР. Оппозиционно-вызывающее расстройство. У меня преступный склад ума, нарциссичный, рецидивистский и конфликтный. А также я хронический обломщик и эротоман.


Все погрузились в свои мысли, и кое-кто заснул. Конан храпел как бульдозер.

— С нами по долине катаются колоритные типажи, — прошептала мне Лора. — И слушай, я не девушка Мэнсона, и я знаю, о чем говорю. Я знаю разницу. С нами в УЖКе были Сьюзан Эткинс и Лэсли Ван Хутен. У них обеих были шрамы между глаз. Сьюзан замазывала свой особым кремом, но бесполезно. Она была чванливой зазнайкой с крестиком на лбу. Она со вкусом устроилась в камере. Разные парфюмы. Сенсорная лампа. Мне стало не по себе, когда одна из девушек сказала надзирателям перетряхнуть камеру Сьюзан, и они забрали все ее приятные вещицы. Об этом я подумала, когда узнала, что она умерла. Ей удалили часть мозга, и она была парализована, а они все равно не пускали ее домой. Когда я об этом услышала, я подумала о том, как они перетряхивали ее камеру в УЖКе, забирали ее сенсорную лампу и лосьоны. Лэсли Ван Хутен в большей мере была зэчкой. Некоторым это внушает уважение. Но не мне. Это просто стадное мышление. Она умрет в тюрьме так же, как и Сьюзан Эткинс. Они ее не выпустят. Не раньше, чем перестанут заваривать кофе «Фолджерс», то есть никогда, потому что что же люди будут пить по утрам? Одной из их жертв оказалась наследница семьи Фолджеров, понимаешь? И они не хотят, чтобы Лэсли вышла, а они влиятельные люди. Пока есть Фолджеры, Лэсли из тюрьмы живой не выйдет.


Ее мать крутила интрижку с Гитлером. Мать немецкой кинозвезды. Той, в честь которой меня назвали. Ее мать крутила интрижку с Гитлером, но в то время, насколько я понимаю, в этом не было ничего такого.


— Как это ты не знаешь немецкого? — спросил меня как-то Джимми Дарлинг.

Мне никогда не приходило на ум, чтобы мама учила меня немецкому. Мне трудно было представить, чтобы мама хоть чему-нибудь меня учила.

— Она была вечно в депрессии, ей было не до того.

Есть родители, которые воспитывают детей молчанием. Молчанием, раздражением, недовольством. Как это могло помочь мне выучить немецкий? Мне пришлось бы учить его по фразам, вроде: «Ты брала деньги у меня из кошелька, засранка мелкая?» или «Не буди меня, когда приходишь».

Джимми сказал, что знает только одно немецкое слово.

— Это angst?  [Страх (нем.).]

— Wunsch. Это значит желание, хотение. Почти как пунш. Вполне разумно.


Я попыталась заснуть, но единственная поза для сна, доступная в таком положении, — это сидеть, опустив подбородок на грудь. У меня ныли предплечья от наручников, пристегнутых к цепи, обвивавшей мою талию, чтобы руки висели неподвижно по бокам. Кондиционер работал так, что в автобусе было, похоже, градусов 55 [55°F = 12,7 °C.]. Мне было холодно и неудобно, а мы только проезжали округ Вентура. Впереди было еще шесть часов. Я стала думать о тех детях в туалетной кабинке в «Волшебной горе» — как на них натягивали парики и солнечные очки и поспешно переодевали. Они становились неузнаваемы не только в своем новом облике, но и в своей новой жизни. Они становились посторонними, другими детьми, изуродованными самим этим похищением, задолго до того, как привыкнут к своему новому, бедственному положению, внезапно уготованному им судьбой. Я представляла этих детей в париках и толпы людей, слонявшихся по парку развлечений, не зная о том, что требуется помощь потерянному, похищенному ребенку. Я представила Джексона, словно его вырывала у меня старуха с вязаньем на скамейке, и мне стала видеться его веснушчатая мордашка — эти образы реяли и пульсировали, не теряя яркости и четкости.


Джексон с моей мамой. Это единственное, за что я благодарна жизни, — что у него есть она, даже если сама я от нее не в восторге. Она не бабка-психопатка, вяжущая на скамейке. Она угрюмая немка, без конца курящая и живущая за счет замужеств, разводов и повторных замужеств. Она предельно холодна со мной, но к Джексону относится довольно тепло. Мы с ней разошлись много лет назад, но, когда меня арестовали, она взяла Джексона. Ему тогда было пять. Теперь семь. За те два с половиной года, что я провела в СИЗО, пока мое дело двигалось по судам, она привозила его повидаться со мной так часто, как только могла.

Если бы у меня были деньги на частного адвоката, я бы наняла его. Мама предложила заложить свою однокомнатную квартиру на набережной Эмбаркадеро в Сан-Франциско, но, поскольку она уже дважды закладывала ее, она задолжала больше, чем стоила квартира. В одном доме с мамой жила знаменитая старая стриптизерша, Кэрол Дода — когда я была маленькой, ее неоновые соски сверкали красным над Бродвеем. Иногда, приезжая к маме, я пересекалась с ней в холле, нагруженной магазинными сумками и с тявкавшей собачкой. Выглядела она неважно, как и моя мама, которая была безработной и страдала от пристрастия к обезболивающим.

Одно время, довольно недолго, имелась надежда на правовую помощь в моем деле от одного джентльмена, знакомого мамы, по имени Боб, водившего бордовый «ягуар», носившего пиджаки в клетку и пившего коктейли «Манхэттен». Мама говорила, что Боб был готов оплатить услуги адвоката. Но потом Боб исчез; он действительно пропал. Его тело потом выловили в Русской реке. У моей мамы плоховато со связями; большинство из них сомнительны. Мне назначили государственного защитника. Мы все надеялись, что все сложится по-другому. Но ничего не сложилось. Все получилось как получилось.


Наш автобус полз по правой полосе рядом с тягачами с прицепами. Мы проезжали Кастайк, последнюю остановку перед Грэйпвайном. Как-то раз я была в баре в Кастайке вместе с Джимми Дарлингом, после того как сбежала в Лос-Анджелес, чтобы отвязаться от Курта Кеннеди, чьей жертвой я была в то время. Джимми Дарлинг перебрался в Валенсию, чтобы преподавать в художественной школе. Он сдавал в субаренду дом на ранчо неподалеку от Кастайка.

Чего мне нельзя говорить: я по-прежнему жертва Курта Кеннеди, хотя он уже мертв.

Я знала эту область, как и Грэйпвайн, ветреный, пустой и выматывающий — этакое испытание, которое нужно пройти, чтобы попасть в Северную Калифорнию. Увидев так близко эту замусоренную землю за окном с металлической сеткой, я безумно захотела, чтобы реальность вывернулась наизнанку, словно сумка, и разошлась по шву, чтобы я прорвалась сквозь него и выбралась наружу, на эту ничейную землю.

Лора Липп словно прочитала мои мысли и сказала:

— Я лично чувствую себя здесь в большей безопасности, чем там, где творится все это. Больное, жуткое, беспокойное — и ты не можешь ничего с этим поделать.

Я смотрела в окно, за которым не было ничего, кроме естественного покрова земли в виде камней и кустов, простиравшихся до бесконечности по ухабистой долине.

— Многие дальнобойщики серийные убийцы, и они не попадаются. Они всегда в пути, понимаешь? Из штата в штат. Местные власти об этом помалкивают, так что никто не знает. Все эти дальнобойщики, колесящие по Америке. У кого-то из них на лежаках за кабиной связанные женщины с кляпами во рту. У них же там занавески, чтобы было не видно. А мертвые тела они выбрасывают в мусорные контейнеры на стоянках, по частям. Вот почему их называют дальнобойщиками — они забойщики на дальней дистанции. Забойщики женщин и девушек.