— Драться в первый же день — стыд и позор, стыд и позор! Что вы можете сказать в свое оправдание?

Думаю, крысорожий — оказалось, его зовут Джуниор — уже бывал в таких кабинетах. Знает, как положено себя вести. Мы оба сначала стоим молча, а секунд через десять мямлим:

— Нет, сэр, ничего, сэр.

— Не знаю, что вы там не поделили, но я требую, чтобы вы помирились, раз и навсегда. Пожмите друг другу руки, мальчики.

Мы глядим друг на друга — и снова его число застилает все остальное, и я оказываюсь рядом с ним в тот миг, когда нож входит в тело. Так и чувствую его испуг, неверие, жгучую боль.

— Жми мне пять, козел, — шипит на меня Джуниор.

Я прихожу в себя: вот они, кабинет, учитель, Джуниор. Джуниор протягивает мне руку. Я беру ее и пожимаю. Он стискивает мне пальцы так сильно, что кости хрустят. Я не показываю вида, только стискиваю ему руку в ответ.

— Отведите их обратно к стойке регистрации. Мальчики, я не хочу больше видеть вас в этом кабинете. Понятно?

— Да, сэр.

Нас конвоируют обратно и ставят в конец очереди. Я стою перед Джуниором. Он наклоняется ко мне и шепчет прямо в ухо:

— Это была самая большая ошибка в твоей жизни, дебил.

Я делаю полшага — лишь бы подальше от него — и задеваю девчонку, которая стоит передо мной.

— Извини.

Она глядит на меня через плечо — девчонка как девчонка, сантиметров на пятнадцать ниже меня, длинные блондинистые патлы. Наверно, собиралась прищуриться на меня по-злому — и тут замирает как вкопанная, и глазищи у нее делаются как тарелки.

— О господи, — шепчет она.

Знаю, многие думают, будто я чокнутый — из-за того, что я так на них гляжу, да еще и подолгу. Я стараюсь ни на кого не таращиться, честно, но иногда меня переклинивает, вымораживает из-за их чисел, худо из-за них становится, как с Джуниором. Но на эту девушку я не таращился. Я вообще только-только в очередь встал.

— Чего ты? — спрашиваю. — Что случилось?

Тут она разворачивается ко мне целиком — и глаз с меня не сводит. Глаза у нее голубые, самые голубые-голубые на свете, но под ними темные круги, а щеки бледные и ввалившиеся.

— Ты, — слабым голосом говорит она. — Это ты. — Белеет еще сильнее и неловко пятится от меня подальше, из очереди, отступает, все так же не сводя с меня глаз, и вдруг весь мир словно тает.

Ее число и ее смерть разом сносят мне крышу.

Она проживет еще больше пятидесяти лет — и я вижу, как она легко и незаметно расстается с жизнью в море любви и света. Я это чувствую — всем телом и еще внутри, в голове. И она не одна. Я с ней, она — это я, я — это она. Здрасьте, приехали!..

Тут она отворачивается и пускается бежать по коридору. Один из охранников замечает ее и кричит, но она не останавливается.

— Оба-на! В бега подалась! — цедит за спиной Джуниор. — Ничего, без регистрации далеко не убежит.

Так и есть. Входы-выходы заперты. Я вижу, как девушка в отчаянии дергает все ручки по очереди. Камеры в потолке следят за каждым ее движением. А ее скрутило по-крупному — молотит кулаком по стеклу, брыкается… Потом охранники хватают ее под локти с обеих сторон и тащат обратно в нашу сторону — но не в очередь, а куда-то в боковую комнату рядом со стойкой регистрации. Девушка визжит и отбивается, лицо ее перекосилось от ярости, но когда она на миг открывает глаза и снова видит меня, в них яснее ясного написано не только число.

Она боится до смерти.

Она боится меня.

Сара

Они хотят знать, какая муха меня укусила, почему я пыталась убежать. Что мне им сказать? Что сказать, чтобы не показаться чокнутой? Что я тут в очереди увидела парня, который снится мне в страшном сне? Что ночь за ночью я вижу, как мы с ним попадаем в какую-то адскую западню и он хватает ребенка — мою дочку — и тащит в огонь?!

И вот он оказался здесь, в моей новой школе. Этот дьявол. Эта тварь, которая существует только в моей голове, — вот он, тут как тут.

Так что теперь я убедилась — это не просто страшный сон. Здесь все по-другому, по-настоящему.

Вот уж все обрадуются. Папа всё им обо мне рассказал — от и до: как и откуда меня исключали, и временно, и насовсем. Теперь и здесь уразумеют: я не просто «трудная», а еще и двинутая.

Вот я и молчу. Никаких оправданий. Никаких извинений. Мне читают стандартную нотацию. Тут обо мне всё знают — из каких школ меня выгнали пинком под зад и за что именно мне там дали пинка под зад. Видимо, то, что меня сюда вообще пустили, — большая честь. Я должна считать это шансом начать новую жизнь с чистого листа.

Стою и думаю: «Ни хрена вы обо мне не знаете» — и чувствую, как жмет в поясе юбка. «Никто ничего не знает. Никто не знает всей правды».

Меня ведут обратно к стойке регистрации, приставляют ко мне какого-то ботана, который обязан проследить, чтобы я благополучно добралась до кабинета и не подалась в самоволку по дороге. Оглядываю коридор — нет ли там того парня, парня из моих снов. Останавливаюсь на пороге кабинета и рассматриваю соучеников. Если этот парень здесь, в моем классе, я сюда ни ногой. Но его тут нет. До поры до времени мне ничего не грозит. Вот я и сажусь на свободное место и сижу себе, преданно глядя на классного руководителя, который нудит у доски. Ни слова не слышу. Думаю только об одном: этот парень — он настоящий? Кто он такой? Что он здесь делает? Время идет, и я уже почти уверена, что выдумала его, что я на самом деле двинутая и подсознанка решила портить мне не только ночи, но и дни.

Потом, на перемене, я вижу его опять.

Он сидит в сторонке, на низкой перегородке перед закутком с кабинетами физики и химии. С моего места можно наблюдать за ним так, чтобы он не заметил. Я пытаюсь вытряхнуть из головы весь перепсих и смотрю на него, как нормальный человек на нормального. Изучаю.

Он из тех, кто не может сидеть спокойно под страхом смертной казни. Сидит на перегородке — а нога у него все время дергается. И головой дергает, будто музыку слушает, но никаких наушников у него нет.

Еще бы он не сидел в сторонке. Он странненький, не такой, как все, — и двигается не так, и вообще не такой. Чего я только испугалась? Обычный псих, урод, никто.

А потом он вытаскивает из кармана записную книжку и принимается в ней что-то писать — нагнулся вперед и локтем заслонился. Не знаю, что он там пишет, но явно не хочет, чтобы кто-то подсмотрел. Значит, у него свои тайны, у этого парня, — это мне даже нравится. Еще мне нравится, что у него записная книжка и он пишет на бумаге: мне самой нравится рисовать на бумаге, ощущать в руке карандаш, а больше, наверное, никто бумагу и в руки не берет — есть же тач-скрины и распознавалки для голоса. А он не такой, как все. Не такой, как все, — это нормально. И вообще мне ужасно интересно, что он там пишет.

Когда он пишет, то ерзает на месте, и на левую сторону его лица падает свет. Да он, оказывается, очень даже ничего — и не просто ничего, а самый настоящий красавец: овал лица, глубоко посаженные глаза, четко очерченная линия челюсти, изгиб губ. А какая кожа. Теплого бежевого цвета, можно сказать, медовая, такая гладкая и чистая… это неправильно. Парень из моего сна — тот, кого я испугалась, — весь в шрамах, лицо у него в таких отметинах, что прямо чувствуешь, какое оно шершавое.

Это не он.

Этого не может быть.

Я хмыкаю и трясу головой. Выставила себя дурой и влипла по уши в первый же день — вообще нипочему. Молодчина, Сара.

Наверное, он заметил движение краем глаза — оборачивается и видит меня. Захлопывает свою книжку, пихает обратно в карман, не сводя с меня глаз. Вид у него виноватый — и я тоже чувствую себя виноватой: я на него пялилась, а он меня застукал. Но я не отвожу взгляд — и, когда мы смотрим друг на друга, у меня перехватывает дух. Между нами есть какая-то связь.

Я не двинутая.

Я знаю его, а он знает меня.

Господи, что происходит?!

Адам

— Ну, все ничего?

Когда я возвращаюсь домой, бабуля сидит на своей табуретке в кухне, как я и думал. Куда бы ее ни занесло — что сюда, что в Уэстон, — она найдет куда взгромоздиться, отыщет себе местечко и торчит себе там, хлещет чай и дымит весь день напролет.

— Типа того. — Пожимаю плечами.

Она, бабуля в смысле, вроде бы и не двигается — но при этом всегда все замечает, только я не хочу ничего ей рассказывать про школу. Рано еще. Ни к чему ей знать, что я завел себе врага и встретил девушку.

На Джуниора с его угрозами мне начхать. Таких кретинов и таких гадостей мне всю жизнь хватало. Хочет, чтобы я еще разок дал ему под дых, — дам. Я его не испугался. А вот число у него — это другое дело. Я записал его на перемене — но все равно не могу забыть. Мерзкая смерть, и так скоро. Она меня так мучает, что в голове мелькают совершенно лишние мысли. Например, может быть, я при этом буду. А может быть, это у меня в руке будет нож…

Даже сейчас, когда я стою в кухне, опираясь на скамейку, лицо мне заливает пот — будто вот-вот хлопнусь в обморок. А вдруг у меня такое же число, как у Джуниора? Вдруг это не его смерть, а моя? То, что я не знаю собственного числа, бесит меня просто жутко. Я пытался его разглядеть. Все перепробовал — и в зеркало смотрел, и в отражение в окне, даже в воде. Ничего не выходит. Надо смотреть человеку в глаза, и все тут, а единственный человек на свете, на которого я не могу посмотреть, — это я сам.

Вообще-то я именно поэтому дергаюсь из-за всех этих «двадцать седьмых». Их так много, что я запросто могу оказаться среди них. В школе их сотни. В одном моем классе тринадцать.

— Адам, очнись. Я задала тебе вопрос!

Сквозь суматоху в голове пробивается бабулин голос, мозг не успевает вмешаться, и с языка у меня срывается:

— Тринадцать.

Блин! Проболтался!

— Что «тринадцать», малыш? — спрашивает бабуля.

— Да ничего. Так просто подумал… задачка одна по математике.

Бабуля прищуривается и выдувает в потолок струйку дыма. Надо срочно ее отвлекать, поэтому я роюсь в рюкзаке и выуживаю наладонник, который мне выдали, когда я наконец зарегистрировался. Я включал его на уроках, но у меня в жизни не было своего компа, мама считала, что в доме им не место, поэтому я вечно выглядел как полный лох. Видел, как на меня косятся и смеются — мол, дикий совсем, только с пальмы слез.

Бабуля косится на наладонник, но без особого интереса. Она нацелилась в меня, и никакие халявные гаджеты не собьют ей мушку.

— Ну, ты же любишь математику, — говорит бабуля. — И числа любишь.

Я? Люблю числа?! Люблю?! Бабуля пристально смотрит на меня — и вдруг я перестаю понимать, про что она спрашивает. Я про числа никому не рассказывал, кроме мамы и еще одной учительницы в школе, когда был маленький и еще не разобрался, что это такое. Мама всегда говорила, что числа — это наш секрет и знаем о них только мы с ней. Вот я и помалкивал. Никому не рассказывал. Когда она умерла, я решил, что теперь о них знаю только я один. Один на свете. Теперь я засомневался.

— Да нет, не то чтобы люблю, — отвечаю, тщательно подбирая слова. — Просто без них в жизни никак.

— Ага, — кивает бабуля. — Никак.

Мы таращимся друг на друга с минуту — и ничего не говорим. Бубнит радио — новости, типа правительство признало, что промахнулось по целям в Киото на несколько миль, — соседский пес тявкает, как обычно, но молчание наше так и трещит от электричества.

— Адам, я знаю — ты не такой, как все, — говорит наконец бабуля, и по спине у меня бежит холодок. — Я сразу это увидела, как только ты родился.

— Что ты увидела?..

— Я увидела — и вижу сейчас — красивого мальчика. Они в тебе оба — и папа, и мама. Господи, ты так похож на моего Терри. Иногда, честное слово, так и кажется, будто он рядом… словно ничего и не…

Она умолкает. Глаза у нее поблескивают больше обычного, а веки порозовели.

— А еще, бабуля? — Да, она что-то знает. Коротко вздыхает и глядит мне прямо в глаза, глубоко-глубоко.

— А еще у тебя такая аура — ни у кого таких не видела. Красная с золотом. Честное слово, ты ни на кого не похож. За тобой пойдут на край света. Ты из чего угодно выпутаешься. В тебе столько отваги — она так и лучится. Ты сильный — сильный духом. На что угодно спорю — у тебя предназначение.

Решаю рискнуть. Надо наконец выяснить.

— А число у меня какое?

Она хмурится.

— Сынок, я чисел не вижу. Я не такая, как ты и мама.

Выходит, она все знает.

— Откуда ты про них узнала?

— Твоя мама рассказала. Я уже давным-давно про них знаю, а когда она обнаружила, что у нее будешь ты, то сразу мне позвонила.

Тут я понимаю: придется ей рассказать про первое января — рассказать, что я держал в себе все лето.

— Баб, половина народу в Лондоне погибнет в следующем году. Я не сочиняю. Я видел их числа.

Она кивает:

— Знаю.

— Откуда?!

— Ну, Джем говорила мне про две тысячи двадцать седьмой. Предупреждала.

Хватаюсь за голову. Бабуля все знает! Мама все знала! Меня трясет, но не от страха, а от злости. Совсем обалдели — ничего мне не говорить? Как можно было бросить меня одного?!

— Почему ты мне не сказала? А она?..

Злость во мне так и шипит, так и бурлит в руках и ногах. Пинаю панель на стене под кухонными шкафчиками.

— Перестань!

Мне надо что-то разнести, иначе я сейчас лопну. Пинаю панель еще раз — она со стуком валится на пол.

— Адам! Прекрати!

Бабуля уже на ногах и кидается ко мне. Хватает за запястья. Я пытаюсь вывернуться, но она сильная, гораздо сильнее, чем кажется с виду. Несколько секунд мы боремся. Потом она молниеносно отпускает одну руку и с размаху влепляет мне пощечину.

— Здесь нельзя! — кричит бабуля. — В моем доме — нельзя! Не потерплю!

Я немного прихожу в себя. Смотрю на все со стороны — парень-подросток подрался со старухой в ее кухне, — и мне становится жарко от стыда.

— Прости, баб, — говорю. Тру щеку — там, где она мне врезала. Не знаю, куда глаза деть.

— То-то же, — отвечает бабуля и идет ставить чайник. — Если ты успокоился и в состоянии слушать, можем все обсудить.

— Ладно, — говорю.

— И вообще сам заваривай чай. Мне надо перекурить.

Садится, нашаривает пачку, — и когда она достает сигарету и прикуривает, рука у нее дрожит, еле-еле.

Чай готов, и я сажусь напротив.

— Рассказывай, баб, — говорю. — Рассказывай все, что знаешь. Про меня, про маму, про папу. Я имею право…

Она разглядывает столешницу — или притворяется, будто разглядывает. Стряхивает на пол крошечный клочок пепла — а потом смотрит на меня, выдувает из уголка рта длинную струйку дыма и говорит:

— Да, право ты имеешь, и, похоже, сейчас самое время.

Сара

Он дергает дверь.

Я перестаю дышать.

В темноте слышно, как поворачивается дверная ручка, как металл царапает дерево: я заклинила дверь стулом. Слышно, как они трутся друг о друга — это он шевелит дверь, сначала чуть-чуть, потом налегает изо всех сил. Так и вижу его лицо — сначала растерянное, потом злобное, — и отодвигаюсь подальше к изголовью, сижу прямо-прямо, уткнувшись подбородком в колени, и скрещиваю на счастье пальцы на обеих руках.

На несколько секунд в комнате становится тихо — а потом он начинает снова. Не верит. Хочет убедиться.

Потом шаги — и тишина.

Я еще сильнее обхватываю коленки и качаюсь из стороны в сторону. Впору кричать, визжать, плясать — но тишину нарушать нельзя. Нельзя будить остальных — Марти и Люка в соседней комнате, маму в спальне дальше по коридору.

Теперь надо поспать. Теперь можно. Распрямляю ноги, проскальзываю под одеяло. Я устала, но спать не хочется, и приходится лежать целую вечность — и все это время я и ликую, и боюсь. Битву я выиграла — но война еще не кончена. В окно барабанит дождь.

Вот бы мне поспать — восемь часов пустоты, мечта! — но, даже когда удается задремать, это не отдых. Я проваливаюсь в страшный сон, который поджидает меня каждую ночь.

Пламя пылает оранжевым.

Я горю заживо. Я в ловушке, меня завалило обломками.

Пламя пылает желтым.

Малышка кричит. Мы погибнем — мы с ней погибнем. Парень со шрамами на лице тоже здесь. Он сам — пламя, сам — огонь, он обожжен, обуглен, черная фигура среди грохочущего, трескучего, брызжущего жара.

Пламя пылает белым.

И он хватает малышку, мою девочку, и уходит, и пламя пожирает его.

Когда я силой заставляю себя проснуться, в комнате еще темно. Футболка на спине и простыня насквозь мокрые. В голове у меня число — яркое, будто неоновое, оно слепит мне глаза изнутри. Первое января две тысячи двадцать седьмого года. Такого мне раньше не снилось. Это что-то новое. Это он мне принес. Тот парень.

Тот парень из школы — и есть тот парень из моего сна. Это он. Я уверена. Сумел выбраться у меня из головы и пролез в мою жизнь. Как? Как ему это удалось? Хрень какая-то. Чушь собачья. Так не бывает.

Шарю по тумбочке, включаю свет. Тру глаза, пока они не привыкнут, и тут вижу стул, ножкой которого я заклинила дверь.

Еще как бывает, думаю я туповато. Еще и не такое бывает, сплошь и рядом.

Адам

Оказывается, они были знаменитости! Мои мама с папой. А я и не знал. Пару недель в 2009 году о них говорила вся страна и все их искали. «Разыскиваются подозреваемые». Подозревали их в том, чего они не делали, — просто оказались в ненужное время в ненужном месте. А все потому, что мама тоже видела числа — как я.

Бабуля сохранила вырезки из газет — у меня от них мурашки по коже. Мама с папой — такие молоденькие, моложе, чем я сейчас, глядят с первой страницы. Когда они завели меня, они были вообще дети. Папа так вообще про меня так и не узнал. Он погиб, когда мама еще не знала, что беременна.

Рассказали бы мне обо всем раньше — спросил бы у мамы, мы бы с ней поговорили… а так она про числа долдонила только одно — это тайна, и все тут. Никому нельзя говорить, какое у него число. Вот я и успел сказать на всем белом свете только ей — написал на той картинке в школе.

Что же с мамой после этого творилось, а? Каково ей было в последние годы — все знать? Кое-что я сейчас выясню. Рядом с моей записной книжкой лежит сложенный пополам конверт. Договорив все про папу и маму, бабуля дает его мне.

— Она хотела, чтобы ты это прочитал. Когда настанет время. По-моему, это как раз сейчас.

На конверте написано мое имя — маминым почерком, который я ни с чем не спутаю. Когда я его вижу, у меня сердце останавливается на секунду, вот честное слово. Не верится, что письмо настоящее. Оно от мамы. Оно — мне.

А бабуля, оказывается, прятала его от меня. Какое право она имела… Во мне снова вспыхивает злость.

— Давно оно у тебя? — спрашиваю.

— Она дала его мне за пару месяцев до того, как ушла.

— Почему ты не отдала его мне? Оно мое. На нем стоит мое имя.

— Я же тебе говорила, — произносит она медленно, словно к полудурку обращается, — она попросила, чтобы я сберегла его для тебя. До той поры, пока ты не будешь готов…

— А ты, конечно, прекрасно понимаешь, готов я или нет! Ты-то точно знаешь, как лучше!

Она глядит мне прямо в глаза. Не хуже меня слышит, как между нами все звенит, и отступать не собирается.

— Да, знаю, твоя мама, по крайней мере, так считала. Она мне доверяла.

Я фыркаю.

— Мне шестнадцать лет. Я и без тебя могу все решить! Ты про меня ни фига не знаешь!