— Я знаю больше, чем ты думаешь, сынок. Может, успокоишься наконец и вскроешь конверт?

Конверт. А я и забыл, из-за чего мы тут лаемся.

— Я один прочитаю, — говорю и прижимаю конверт к груди. Он мой, а не бабулин. Она явно расстроена. По всему видно — старую клячу так и корежит от любопытства. Потом она громко хмыкает и тянется за очередной сигаретой.

— Естественно, — говорит она. — Естественно, читай. Потом приходи, поговорим. Я буду здесь, никуда не уйду.

Уношу письмо в комнату и сажусь на кровать. Это моя территория, моя личная комната — только на самом деле она не моя. У меня же своего — раз, два и обчелся. А остальное тут папино — то есть того мальчишки, который был моложе меня, мальчишки, которого я никогда не видел и который так обо мне и не узнал. Я тут как в музее — в окружении его барахла. После смерти папы бабуля ничего здесь не трогала, и было ясно, что селить меня сюда для нее нож острый, но мне было больше некуда деваться.

Кладу конверт на колени и таращусь на него. Мамин почерк. Этого конверта касались ее руки. Интересно, на нем что-нибудь осталось? Разглаживаю его пальцами. Да, я хочу прочитать письмо, но еще я понимаю: прочитаю — и все кончится. Больше у меня ничего от мамы не будет. Это как еще раз с ней прощаться.

А я не хочу, чтобы все кончалось. Я и так знаю, что уже все. Знаю, что ее нет — а теперь мне вернули маленькую ее частичку.

— Мама, — говорю.

Голос звучит непривычно, как будто чужой.

Как я хочу, чтобы она была здесь, со мной!

И я открываю конверт — и она здесь.

Как только я начинаю читать, сразу слышу ее голос, вижу, как она сидит в постели, опершись на подушки, и пишет. Волос у нее нет, никакого тела почитай что и не осталось. Отощала — даже лица не узнать. Но это все равно она. Все равно мама.


Дорогой Адам!

Я пишу это письмо, зная, что, когда ты его прочитаешь, меня уже не будет. Мне столько надо тебе сказать — но все сводится к одному. Я тебя люблю. Всегда любила и всегда буду любить.

Надеюсь, ты меня помнишь, но если начнешь забывать, как я выглядела или какой у меня голос или еще что-нибудь, то это ничего. Главное — помни саму любовь. Остальное не важно.

Жалко, что я не увижу, как ты растешь, но, раз не получится, я попросила бабулю за тобой приглядеть. Твоя бабуля — золото, веди себя с ней как следует, не хулигань и не груби.

Адам, мне надо, чтобы ты сделал одну вещь. Меня не будет, беречь тебя будет некому, поэтому я говорю тебе это сейчас. Живи в Уэстоне или где-нибудь еще в маленьком городке. Адам, не езди в Лондон. Когда я росла, то видела тамошние числа. Мы с тобой одинаковые — видим такое, о чем больше никто не должен знать. Я кое-кому говорила — нарушала собственное правило — и ни к чему хорошему это не привело. Никому не говори. Ни одной живой душе. Никогда. Будет только хуже, честное слово, Адам, я знаю, что говорю.

Лондон — опасное место. 112027. Когда я была маленькая, то видела это число у прорвы народу. Адам, найди место, где у всех хорошие числа, и там и оставайся. Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай. Так будет лучше.

Все, мне пора. Дописать, попрощаться — мне страшно даже подумать об этом. Всех слов на свете не хватит, чтобы сказать тебе, как я тебя люблю. Ты — лучшее в моей жизни. Лучшее. Не забывай.

С любовью — навеки —

Мама

ХХХХХХХ


С подбородка у меня капает слеза — прямо на письмо. Чернила расплываются, будто салют, и мамины поцелуи тают на глазах.

— Тьфу!..

Вытираю бумагу пальцем — только все порчу. Нахожу в кармане смятую салфетку и промокаю бумагу, и все это время слезы так и текут. Тогда я откладываю письмо на подушку — от греха подальше — и даю им волю.

Я уже давно не плакал — с самой маминой смерти. Теперь мне не остановиться. Будто плотину прорвало — меня уносит волной, которая сильнее меня. Я плачу всем телом и ничего не могу поделать — громкие всхлипы, слезы и сопли, рыдания и тоненький писк, — я и не знал, что во мне живут такие звуки. А потом я сжимаюсь в комочек и качаюсь вперед-назад, вперед-назад, не знаю даже, сколько времени прошло, но потом понемногу останавливаюсь. И ничего уже не осталось. Ни слез, ничего.

Оглядываюсь, как будто впервые вижу эту комнату, и меня снова одолевает злость — щекочется в кончиках пальцев, пульсирует с ног до головы.

«Не езди в Лондон. Не разрешай бабуле увезти тебя туда и саму ее не отпускай».

Так я и знал, что здесь опасно. Так я и знал, что не надо было нам сюда ехать.

Выбегаю из комнаты, хлопнув дверью, мчусь вниз по лестнице. Бабуля по-прежнему в кухне. Перед ней — чашка чаю, в зубах — сигарета.

— Она не хотела, чтобы мы с тобой ехали в Лондон! Хотела, чтобы мы остались в Уэстоне! Ты это знала? Знала? Знала?!!

Наваливаюсь на стол напротив бабули, вцепляюсь в него обеими руками, изо всех сил, аж пальцы белеют.

Бабуля поднимает руку и трет себе лоб. На миг прикрывает глаза — но когда она их открывает, в них светится упрямство и непокорность.

— Да-да, что-то она такое говорила.

— Что-то говорила — и ты все равно потащила меня сюда?!

— Да, потащила, но… — Она думает, со мной можно спорить, можно оправдаться! Совсем спятила? Да что бы она ни сказала — лучше не станет. Попалась, зараза, — оказывается, она только о себе и думала!

— Ведь я же говорил — не хочу никуда ехать! И мама говорила!

— Адам…

— Она тебе доверяла!

— Я знаю, но…

Она протягивает руку к пепельнице. Пальцы у нее дрожат, когда она тушит окурок. Пепельница переполнилась — грязная, гадостная, как она сама. Я тоже протягиваю руку, беру эту пакость и швыряю об стену. Пепельница валится на пол и разбивается. Осколки и окурки летят в разные стороны.

— Адам! — орет бабуля. — Хватит!

Ничего не хватит. Я ей еще покажу.

Хватаюсь за стол еще крепче и переворачиваю его, и он падает на бок, к мойке, битая посуда и старая заварка летят в одну кучу с пеплом и осколками.

— Господи боже мой! Адам, перестань!

— Заткнись! Не пыли мне тут!

— Как ты смеешь…

Пепельницы мне мало. Стола тоже мало. Они не виноваты. Это все она.

А значит, пора мне валить. Я-то понимаю, что теперь сделаю, — а это уже полный перебор. Так нельзя. А очень хочется, но стоит начать… если я начну, то уже не остановлюсь.

— Сволочь! Сволочь!

Выбегаю из кухни в коридор, оттуда — за дверь, пока не передумал. В лицо ударяет холод, я останавливаюсь подышать. Только мне не стоится. Во мне искрит столько энергии, я так завелся, что иду по улице, быстрее, быстрее, потом бегу. Пока я бегу, начинается дождь, и ледяные капли жгут мне лицо.

Я бегу не от нее. Я бегу от того, что мог бы с ней сделать. Так будет лучше. Нам обоим будет лучше, если я буду бежать и бежать и никогда не вернусь.

Сара

Мне с собой ничего не взять. Он всегда подвозит меня до школы и обязательно заметит лишние сумки. Значит, остается только школьный рюкзак — и деньги. На деньги все можно купить.

Когда я убегу, проверят мой счет. Попросят полицию или еще кого-нибудь проследить, что я потратила и где была. Нужна наличка. И побольше.

Я уже пару месяцев таскаю десятки у мамы из кошелька. По одной, чтобы она не заметила. Знаю, что папа держит деньги у себя в кабинете. Заходить к нему у меня не хватало духу — это его комната, она пахнет им. Даже когда я знаю, что его нет дома и еще сто лет не будет, все равно не могу себя заставить.

Теперь — другое дело. Завтра я убегу. Вытряхиваю из рюкзака все учебники — обойдусь без них, — а потом аккуратно складываю кое-какое белье, любимые футболки, спортивные штаны. Гляжу на джинсы в комоде. Ужасно хочется прихватить пару — я всегда хожу в джинсах, — но даже самые любимые, выношенные и застиранные до того, что они стали мягкие и мешковатые, сейчас уже не годятся. Незачем мне брать вещи, которые я не смогу носить.

Подсчитываю припрятанные деньги — восемьдесят пять евро, мало. У Марти и Люка наверняка что-то есть. Обокрасть родных братьев? Сейчас — пожалуйста, только они сидят у себя по комнатам. А мне нужны еще деньги. Значит, придется позаимствовать папины денежки.

Он где-то гуляет — угощает клиентов обедом. Мама в гостиной смотрит ящик. Прохожу мимо двери, приостанавливаюсь. Есть и другой выход — или нет? Мне не обязательно убегать из дому. Можно вот прямо сейчас пойти и сесть рядом с мамой и все ей рассказать. А тогда — тогда ведь ей придется что-то сделать, правда? Позвонить в полицию? Выгнать его вон? Или собрать манатки и уехать и забрать нас — и меня, и мальчишек?

А может, она и слушать не станет. Отправит меня сидеть в свою комнату за такую наглую ложь. Или вообще пожмет плечами — мол, такова жизнь и такой уж у него характер.

Вообще-то я подозреваю, что она давно все поняла. Не слепая же. Только про ребенка она не знает. Никто не знает. Вот почему я ухожу. Этот ребенок — мой. И он его не увидит. Никогда к нему не притронется. Ребенок — мой, он растет во мне. Я его сберегу.

Я даже не знаю, какой у меня срок. Месячные у меня давно были через пень-колоду, я и не заметила, когда они прекратились. Но одежда уже так жмет, что скоро я не смогу больше прятать живот. Пора уходить.

Я думала, он запер кабинет, — но нет, там открыто. Ручка поворачивается, дверь плавно открывается. Делаю шаг за порог — и меня начинает мутить. Этот кабинет — вылитый он\ по стенам — сценки игры в гольф, стол и кресло красного дерева. Едва не впадаю в панику — но все равно подхожу к столу. Дергаю ящики. Заперто. Блин. Наверняка он носит ключ при себе, — значит, я влипла. Если дерну сильнее, сломаю замок, он заметит — и пошло-поехало.

В кабинете есть камин с полкой. Там он расставил семейные фотографии в рамках — сплошь счастливые лица да улыбки. Камеру не обманешь. Правда?

Вот мой портрет — снимали в какой-то поездке. Пляж в Корнуэльсе. Я в полосатом купальничке, светлые волосы падают на плечи. Глаза сощурены, потому что меня слепит солнце, улыбаюсь в объектив. Я обожала папу. Он был мой герой — большой, сильный, смешной. Все знал и все умел. А я была его принцесса. На этом фото мне семь, а когда он начал навещать меня по ночам, мне было двенадцать.

Что произошло? Почему он стал это делать? Неужели жизнь не могла остаться такой, как на этом снимке — золотой, солнечной, невинной?

Протягиваю руку и беру портрет. Как давно я перестала чувствовать себя девчушкой на фото, — можно сказать, между нами нет ничего общего. Я несколько секунд гляжу ей в глаза, а потом вдруг прижимаю снимок к груди. Мне хочется стать ей как мама. Мне хочется защитить ее. Мне уже поздно, думаю я, но для ребенка во мне — еще нет. Мы сможем начать все сначала, сможем прожить жизнь так, как положено.

Прямо передо мной — на уровне глаз, на каминной полке — лежит ключ. Оказывается, он хранит его за моим портретом. Беру ключ, ставлю фото на место. Я так хочу отчаянно уцепиться за этот портрет, так хочу забрать его с собой, но, если что-то изменится, если будет какой-то непорядок, он заметит — и начнет задавать вопросы. Мне нельзя рисковать. Надо вести себя осторожно.

Ключ подходит к ящикам стола. Деньги лежат в верхнем. Три пачки купюр, стянутые резинками. Как мне быть — забрать все и надеяться, что он не заглянет сюда ни сегодня вечером, ни завтра утром? Рука замирает над открытым ящиком. В конце концов я беру одну пачку, ту, которая лежит в глубине: если он приоткроет ящик, все на вид будет как раньше. Он заметит пропажу, только если выдвинет ящик до упора.

Сую пачку в карман, задвигаю ящик, запираю замок и кладу ключ обратно за собственный портрет.

— Пока, — говорю я девчушке на снимке. Закрываю за собой дверь в кабинет и иду наверх. Кладу деньги во внутренний карман рюкзака, который застегивается на молнию, и проверяю, все ли я взяла.

Да, все. Теперь я готова.

Адам

— Разбейтесь на пары и сядьте с двух сторон стола лицом друг к другу. Сегодня мы рисуем портреты, время — шестьдесят минут. Ну, ищите себе пару!

Естественно, я снова в школе. Когда я не вернулся домой, бабуля позвонила в полицию и заявила, что я пропал. Не думал, что она на такое способна — а вот ведь. На следующее утро меня находят, тащат в полицию, снимают отпечатки пальцев, фотографируют, берут мазок изо рта на ДНК — а потом чипируют меня: раз — и делают укол в шею. Я и пикнуть не успеваю.

— Какого хрена! А ну, блин, руки уберите!

Поздно. Чип уже внутри — крошечная штучка, которая расскажет обо мне все что угодно, только спроси.

— Вы не имеете права! Я ничего не сделал!

— Подано заявление о твоем исчезновении. Тебе еще нет восемнадцати. Теперь не удерешь. Мы тебя сразу найдем.

Когда бабуля приходит за мной, я с ней не разговариваю и даже не гляжу на нее. По дороге домой она пытается восстановить мир.

— Мы оба погорячились, наговорили лишнего, но убегать-то зачем? Я волновалась. Не знала, где ты. Нам с тобой надо держаться вместе, Адам. Мы с тобой остались одни на белом свете…

Одни на белом свете. Это факт, но, раз так, она мне тоже не нужна. Она мне не мама. Я ее толком и не знаю, а что знаю, то мне не нравится.

— А знаешь, что они со мной сделали?

— Кто?

— Полиция. Знаешь, баб, что они со мной сделали? Взяли анализ на ДНК! И чипировали! Только за то, что я им попался! А все ты — нечего было заявлять на меня!

— Правда? Ох, Адам, какой ужас. Я не знала. Ну, ничего страшного, ты же не собираешься нарушать закон…

— Баб, чипируют обычно собак!

— Ну, сейчас уже всех. По всей стране. И до тебя дошла бы очередь, просто получилось пораньше.

Я стискиваю зубы, чтобы больше ничего не ляпнуть, и отворачиваюсь к окну. С ней говорить без толку, вообще без толку. Ни фига она не понимает.

Опять иду в школу — все равно лучше, чем сидеть с ней дома.

Скребут по полу стулья — все меняются местами и рассаживаются по парам. Я встаю — готов идти, только позовите, — но никто не смотрит мне в глаза. Никто не хочет быть со мной в паре. В дальнем конце класса стоит в сторонке девушка — та самая девушка со светлыми патлами. Сара.

— Ладно, ты и ты, давайте ищите себе стол.

Сара поднимает голову и смотрит на меня — как будто нож метнула через весь класс. Она глядит на меня, как на врага, — прямо чистая ненависть, хотя нет, не чистая: вперемешку со страхом, который я уже видел. Что-то такое она обо мне знает — или думает, будто знает, — что-то плохое. Хуже некуда.

— Мисс, не надо, — просит она. — Пожалуйста, не сажайте меня с ним.

Кое-кто оборачивается: начинается интересненькое — или уже началось.

Учительница вздыхает:

— У нас нет времени на эту ерунду. Если никто не захочет поменяться, придется вам работать вместе. Добровольцы есть?

Все мотают головами и придвигают стулья поближе к столам.

— Ну все, садитесь.

— Я не хочу с ним сидеть.

— Или сядешь с ним, или пойдешь к директору.

А значит, позвонят домой. А значит, временно исключат из школы. Сара секунду обдумывает варианты, а потом садится за свободный стол. Лицо у нее — как грозовая туча. Я беру рюкзак, подхожу к ней и сажусь напротив. «Спокойно, — говорю я себе. — Не ляпни глупость. Не показывай, что ты псих. Веди себя нормально и вежливо».

— Привет, — говорю. — Меня зовут Адам.

— Я знаю, кто ты такой, — отвечает она, обращаясь к столу, но потом быстро-быстро стреляет в меня глазами, и тут я опять вижу ее число.

Я ощущаю его каждым нервом, каждой клеточкой, и умом, и телом — ошеломляющее ощущение теплоты, мирный переход из этой жизни в другую. А я — рядом с ней, вот честное слово, держу ее в объятиях, вдыхаю запах ее волос. Лежу рядом, чтобы побыть с ней — ради нее. Вдруг я перестаю понимать, кто это — Сара или мама. И что происходит — она меня покидает или, наоборот, приходит ко мне. По какую я сторону?!

— Перестань. Хватит пялиться.

Хлоп — я снова в школе «Форест-Грин».

— Мне же надо тебя рассмотреть, чтобы нарисовать, — говорю я.

— Что-то я не вижу, чтобы ты рисовал.

Бросаю взгляд на стол. Сара уже наметила овал лица и тонкие линии там, где будут мои глаза, нос и рот.

— Ага, — говорю. — Да-да.

Лезу в рюкзак за пеналом, пододвигаю к себе лист бумаги и начинаю рисовать контур Сариного лица. Волосы у нее до плеч и чуть-чуть волнистые. Глаза не очень большие, зато пронзительные, красивые, со стрельчатыми ресницами. Нос прямой, волевой такой, — не смешная пуговка, как у некоторых девчонок, — но лица это не портит. Чем больше я на нее гляжу, тем больше понимаю, что для меня его ничто на свете не испортит.

Я изо всех сил стараюсь нарисовать ее похоже. Ужасно хочется, чтобы рисунок ей понравился. Но передать ее как есть, воздать ей должное не получается — видно, что на портрете девушка, только это не она. Я стираю, перерисовываю — не выходит, и все. А когда я гляжу, что рисует Сара, то вообще бросаю это дело. Она работает как настоящий художник, с тенями и всякими особенными линиями, от которых рисунок становится объемный. Ей как-то удалось отключить свою ненависть. Смотрит на меня как на предмет.

Лицо на ее портрете — это лицо юноши, а не мальчика. В линии скул и челюсти видна сила, а в линии губ — мягкость. Но самое обалденное — глаза. Глядят с бумаги прямо на меня и больше никуда. Сара что-то такое с ними сделала, что видно, как в них отблескивает свет, и получилась искорка, которая их оживляет. На портрете — личность, которая умеет и смеяться, и горевать, и надеяться. Это не просто рисунок, похожий на меня, — она нарисовала, какой я на самом деле.

— Ого, — говорю. — Потрясающе.

Сара перестает рисовать — только смотрит она не на меня, а на мой рисунок. Я прикрываю его рукой, хочу спрятать.

— У меня ничего не вышло, — говорю. — Жалко, что я не могу нарисовать тебя — твое лицо — как следует. Воздать тебе должное.

Она снова стреляет в меня глазами — только не улыбается и даже не краснеет, а щерится.

— Ну, понимаешь… я хотел… — Никак не подобрать слов. — Ну, в общем, у тебя такое милое лицо…

Дурак я — надо было держать язык за зубами. Похоже, я ее обидел. Она смотрит в сторону, поджимает губы, — наверное, старается промолчать.

— …И ты так здорово меня нарисовала… Я у тебя получился… Ну, таким…

— Красивым, — говорит Сара. Прямо смотрит мне в глаза, и хотя она хмурится, но не отводит взгляд — и тут меня снова захлестывает ощущение от ее числа, теплота и покой. Мы с ней вдвоем, только мы с ней…

Вдруг она делает что-то невероятное.

— Не понимаю, — говорит Сара, и голос у нее тихий-тихий и огорченный, словно она говорит сама с собой, и она протягивает руку и нежно касается моей правой щеки. От удивления у меня отвисает челюсть, и, когда я выдыхаю, капелька слюны, которая скопилась в уголке губ, вылетает Саре прямо на большой палец.

— Сара… — шепчу я.

Она заглядывает мне прямо в душу и открывает рот, чтобы ответить… но тут кто-то присвистывает, и она отдергивает руку. Я оглядываюсь кругом — на нас смотрит весь класс.

Беспомощно гляжу на Сару — а она снова выключилась. Убирает карандаши в пенал, хватает рюкзак — и при этом лицо у нее так и пылает. Звенит звонок с урока, все начинают шебаршиться.

— Домашнее задание — закончить портреты! — кричит учительница, перекрывая шум.