Рейф Ларсен

Невероятное путешествие мистера Спивета

Кэти


Часть I

Запад

Глава 1

Телефон зазвонил августовским вечером, когда мы с моей старшей сестрой Грейси сидели на заднем крыльце и лущили сахарную кукурузу в здоровенные жестяные ведра. На ведрах еще виднелись маленькие отпечатки зубов — с прошлой весны, когда наш дворовый пес Очхорик внезапно впал в депрессию и начал жрать металл.

Пожалуй, следует уточнить. Когда я говорю, что мы с Грейси лущили сладкую кукурузу, на самом деле я имею в виду, что кукурузу лущила Грейси, а я рисовал в одном из моих синих блокнотиков на пружинке картограмму, как именно она лущит кукурузу.

Все мои блокноты маркированы по цветам. Синие, аккуратно выстроенные по южной стене спальни, зарезервированы под «Схемы того, как люди что-нибудь делают», в отличие от зеленых блокнотов на восточной стене, где содержатся зоологические, геологические и топографические карты, или красных на западной стене, куда я зарисовываю анатомию насекомых в тех случаях, когда моя мать, доктор Клэр Линнеакер Спивет, прибегает к моим услугам. [Я постоянно боролся с поразительным уровнем энтропии в моей крохотной спальне, битком набитой отложениями жизни картографа. В их число входили: геодезические приборы, старинные телескопы, секстанты, мотки бечевки, банки с воском, компасы и притулившийся на письменном столе скелет воробья (в момент моего рождения о кухонное окно насмерть разбился воробей. Орнитолог из Биллингса восстановил рассыпавшийся скелет, а я получил второе имя). // Скелет воробья. Из блокнота З214]

Как-то я решил занять и северную стену, но, увлекшись наведением порядка, позабыл, что там расположен вход в комнату, и когда доктор Клэр открыла дверь, чтобы позвать меня за стол, полка рухнула мне на голову.

Я сидел на ковре с портретами Льюиса и Кларка, придавленный грудой блокнотов и книжной полкой.

— Я умер? — спросил я, зная: даже если и так, она все равно не скажет.

— Никогда не позволяй работе загонять себя в угол, — промолвила из-за двери доктор Клэр. [И, думаю, была совершенно права. // Каждый инструмент в моей комнате висел на строго отведенном месте, а на стене за каждым прибором я начертил его контуры и подписал название — как бы эхо самого инструмента. Таким образом, я всегда знал, чего недостает и куда это надо поместить. // Однако даже при такой системе что-то падало, что-то ломалось, а на полу скапливались груды мусора, сбивая меня с толку. Мне было всего двенадцать, но путем наблюдения за тысячами закатов и рассветов, рисования и перерисовывания тысячи карт, я уже успел впитать жизненно важную концепцию, что все рано или поздно приходит в упадок и убиваться по этому поводу глупо. // Моя комната не была исключением. Нередко, просыпаясь посреди ночи, я обнаруживал у себя в постели чертежные принадлежности, которыми полночные духи пытались зарисовать мои сны. // Схема моего сна. Из блокнота З54]

Наше ранчо лежало к северу от Дивайда — захолустного городка в Монтане, такого крохотного, что его даже с шоссе легко не заметить, если вдруг не вовремя вздумаешь настраивать радио. Окруженный горами Пионер-маунтинс, Дивайд угнездился в плоскодонной долине, где в зарослях полыни валяются обгорелые остовы неполноприводных автомобилей — напоминание о днях, когда тут и впрямь кто-то жил. Железная дорога вступает в город с севера, а Биг-Хоул-ривер втекает с запада, и обе уходят на юг, на поиски более сочных пастбищ. Манерой же прохождения и запахами они разнятся: железка устремляется прямо вперед, не задаваясь вопросами о скальной породе, которую взрезает; ее рельсы пахнут осевой смазкой, шпалы источают едкий лакричный аромат. Биг-Хоул-ривер, наоборот, — беседует с землей, петляет по долине, собирает по пути ручьи и речушки, потихоньку выискивает путь наименьшего сопротивления. Пахнет она мхом, тиной, полынью, а иногда черникой — если время года подходящее, хотя вообще-то подходящего времени года не выдавалось вот уже много лет.

В те дни железнодорожной станции в Дивайде не было, и только состав «Юнион Пасифик», грохоча, проносился через долину в 6:44, 11:53 и 17:15, плюс-минус пара минут в зависимости от погодных условий. Расцвет шахтерских городков Монтаны давным-давно миновал, теперь поездам останавливаться стало незачем.

Когда-то в Дивайде был салун.

— Салун «Синяя луна», — говорили мы с моим братом Лейтоном, плавая на лодке по речке и высокомерно задирая носы, как будто в сие заведение захаживала исключительно знать, хотя скорее-то было ровно наоборот: в те дни Дивайд посещали захолустные скотоводы, одержимые рыбаки, да время от времени заезжий террорист Унабомбер, а не франтоватые пижоны, охочие до салонных игр.

Ни Лейтон, ни я сроду не бывали в «Синей луне», однако домыслы о том, как там внутри и кто туда ходит, легли в основу множества фантазий, которым мы предавались, лежа в лодке на спине. Вскоре после смерти Лейтона «Синяя луна» сгорела — но к тому времени салун, даже охваченный пламенем, был уже не источником вдохновения, а всего-навсего еще одним горящим — вот уже и догоревшим — зданием в долине.

Если встать на том месте, где когда-то была железнодорожная платформа, рядом с белым заржавевшим знаком, на котором, если прищуриться и взглянуть под определенным углом, еще различается название Дивайд — так вот, если с этого места при помощи компаса, звезд или просто интуиции взять курс ровно на север и пройти 4,73 мили, продираясь через колючий кустарник над руслом реки, а потом по заросшим дугласовыми пихтами холмам, то упрешься в передние ворота нашего маленького ранчо, Коппертоп, угнездившегося на изолированном плато на вышине 5343 фута над уровнем моря: швырни камень на север — аккурат добросишь до континентального водораздела, в честь которого город и получил свое название.

Водораздел, о, водораздел! Я вырос в тени этой великой границы у себя за спиной, и его тихое, неизменное присутствие проникло в меня до мозга костей. Водораздел был массивной, раскинувшейся чертой, заданной не политикой, войнами или религией, а лишь тектоническими плитами, гранитом и силой тяжести. Как же интересно: ни один американский президент не узаконивал эту границу полноправным указом, однако очертания ее миллионом разнообразных невысказанных способов повлияли на расширение и формирование американских рубежей. Этот зазубренный часовой разрезал водосборные бассейны страны на восточный и западный, Атлантический и Тихоокеанский — и к западу вода была золотом: куда она шла, туда следовал и народ. Капли дождя, упавшие чуть западнее от нашего ранчо, попадали в ручьи, что через систему Колумбия-ривер стекали в Тихий океан, тогда как водам нашего ручья, Фили-крик, отводилась почетная роль пропутешествовать еще тысячу миль — всю дорогу вниз до заболоченных протоков Луизианы — и через глинистую дельту влиться в Мексиканский залив.


Континентальный водораздел как фрактал. Из блокнота С58


Мы с Лейтоном, бывало, взбирались на «Лысину», самый гребень водораздела — Лейтон, сжав обеими руками стакан с водой, силясь не пролить ни капли, а я — с примитивным фотоаппаратом, который сам смастерил из обувной коробки. Я фотографировал, как он носится взад-вперед и льет воду то на одну сторону холма, то на другую, а сам вопит по очереди с этим своим классным креольским акцентом: «Привет, Портленд!», «Здорово, Новый Орлеан!» Как я ни совершенствовал механизм, мне так и не удалось запечатлеть на снимке весь героизм Лейтона в этот момент.

Как-то после одной такой вылазки он заявил прямо за обеденным столом:

— А от реки многому можно научиться, правда, па?

И хотя отец в тот раз ничего не ответил, по тому, как он доедал картофельное пюре, видно было: слова сына пришлись ему по вкусу. Мой отец любил Лейтона больше всего на свете.


Итак, Грейси на крыльце лущила кукурузу, а я зарисовывал. Трещотки и жужжалки наполняли поля вокруг нашего ранчо томной музыкой, над землей плыл август — густой, знойный, памятный. Монтана сияла воплощением лета. Неделей раньше я наблюдал, как над мягким, поросшим еловым лесом хребтом Пионер-маунтинс медленно и тихо занимается рассвет. Я просидел всю ночь, заполняя блокнот-мультфильм, где древняя схема человеческого тела в представлениях династии Цинь накладывалась на триптих о трактовке работы внутренних органов племенами навахо, шошонов и шайенов.

На заре я босиком вышел на заднее крыльцо. Меня чуть лихорадило. Даже после бессонной ночи я ощущал мимолетное волшебство этого мгновения, поэтому заложил руки за спину и стискивал себе мизинец, пока солнце наконец не явило из-за хребта свой неведомый лик и не сверкнуло прямо мне в глаза.

Потрясенный, я присел на ступеньки крыльца, и лукавые деревянные доски не упустили случая затеять со мной разговор:

— Сейчас тут только ты да я, паренек, — споем, что ли, вместе тихонько, — проскрипело крыльцо.

— У меня полно работы, — ответил я.

— Какой еще работы?

— Не знаю, всякой, по хозяйству. Тут, на ранчо.

— Тебе не место на ранчо.

— Правда?

— Ты не насвистываешь ковбойские песенки и не плюешься в жестянки.

— Да я вообще не очень-то хорошо плююсь. Я люблю карты.

— Карты? — переспросило крыльцо. — Да что тут зарисовывать на картах? Плюйся в жестянки. Оседлай этот край. Смотри на вещи проще.

— Тут полно всего, что можно нанести на карту. И мне некогда смотреть на вещи проще. Я вообще не очень понимаю, что это значит.

— Нет, ранчо не для тебя. Ты болван.

— Я не болван, — возразил я. Но потом не утерпел: — Или все-таки?

— Тебе одиноко, — заявило крыльцо.

— Правда?

— Где он?

— Не знаю.

— Знаешь.

— Да.

— Тогда садись и насвистывай заунывную ковбойскую песенку.

— Но я еще не закончил с картами. Тут так много всего, что я еще могу нарисовать! [Самую первую свою карту я нарисовал как раз с этого самого крыльца. // В то время я считал, что здесь приведены полезные инструкции, как забраться по старой растрескавшейся горе Хамбаг на небо и пожать руку Господу Богу. Глядя назад, могу добавить, что неуклюжесть и низкое качество карты объясняется не только нетвердой рукой младости, но и тем, что я тогда не понимал: карта места отличается от самого этого места. В шесть лет ребенку несложно перепутать мир карт с реальным миром.]


Когда мы с Грейси лущили кукурузу, на крыльцо вышла доктор Клэр. Услышав, как под ее шагами заскрипели половицы, мы с Грейси разом подняли головы. Большим и указательным пальцами доктор Клэр крепко сжимала булавку, на которой поблескивал зеленовато-синим металлическим отливом жук. Я опознал Cicindela pupurea lauta, редкий подвид орегонского жука-скакуна.

Моя мать высока и костлява, а кожа у нее такого мучнистого оттенка, что когда мы ездили в Бьютт, на нее оборачивались прохожие. Одна старушка в цветастой широкополой шляпе даже сказала своему спутнику: «Глянь только, какие запястья тонкие!» И между прочим, правильно подметила: не будь доктор Клэр моей матерью, я б тоже решил, будто с ней что-то неладно.

Черные волосы доктор Клэр забирала в тугой пучок, державшийся на двух полированных шпильках, похожих на кости. Она распускала волосы только на ночь, да и то лишь за закрытыми дверьми. В детстве мы с Грейс по очереди подглядывали в замочную скважину за потаенными вечерними сценами. Скважина была слишком маленькой, всю картину толком не разглядишь — видно было только, как ходил взад-вперед ее локоть, словно мама работала за старинным ткацким станком. Или, если везло, чуть подвинувшись, можно было увидеть несколько прядок волос и расческу, что исчезала и снова появлялась, с тихим шелестом скользя по волосам. Подглядывание, замочная скважина, шелест — в ту пору все это казалось таким восхитительно дерзким.

Лейтона, как и отца, ни красота, ни гигиена ничуть не интересовали, так что он к нам никогда не присоединялся. Их с отцом вотчина располагалась в полях, где гуртовали коров и объезжали норовистых жеребцов.

Доктор Клэр носит массу всяких зеленых побрякушек — хризолитовые сережки, браслеты с сапфирчиками. Даже цепочка для очков у нее из малахитовых бусин: камешки мама нашла в Индии, когда была в экспедиции. Во всех этих зеленых украшениях, со шпильками в волосах, она иногда напоминает мне березку по весне — вот-вот расцветет.


Несколько секунд доктор Клэр молча стояла на крыльце, рассматривая Грейси, зажавшую между ног здоровенное жестяное ведро с желтыми початками, и меня, пристроившегося на ступеньках с блокнотом и в налобной лупе. Мы с Грейси уставились на нее.

— Тебя к телефону, Т. В., — наконец произнесла она.

— Его? К телефону? — поразилась Грейси. [Сказать по правде, я был заинтригован телефонным звонком ничуть не меньше Грейси, поскольку на самом деле у меня всего два друга: // 1) Чарли. Светловолосый паренек на класс младше меня, всегда готовый помочь мне в любой картографической экспедиции, лишь бы подняться в горы, подальше от трейлера в Южном Бьютте, где его мамаша целыми днями просиживает в кресле на траве и поливает свои огромные ножищи из садового шланга. Чарли словно бы родился наполовину горным козлом: непринужденнее всего он себя чувствует, когда стоит на склоне под углом в сорок пять градусов, а то и больше, и держит ярко-оранжевую рейку, пока я делаю замеры с другого конца долины. // 2) Доктор Терренс Йорн. Профессор энтомологии из Монтанского университета в Бозмане, мой наставник. Доктор Клэр представила нас друг другу на пикнике Юго-западного монтанского энтомологического общества. До того, как я познакомился с доктором Йорном, там была скука смертная. Мы с ним три часа кряду беседовали о долготе и широте над тарелками с картофельным салатом. Это доктор Йорн убедил меня (за спиной моей матери) подать работы в «Сайнс» и «Смитсониан». Я думаю, в определенном смысле его можно назвать моим научным отцом. // Теодолит Джимни. Доктор Йорн подарил мне этот теодолит после моей первой публикации в журнале Смитсоновского института.]

— Да, Грейси, Т. В. к телефону, — повторила доктор Клэр не без удовлетворения в голосе.

— А кто? — поинтересовался я.

— Не могу точно сказать. Я не спрашивала, — ответила мама, подставляя жука на булавке под свет. Доктор Клэр из тех матерей, что с самого младенчества, кормя вас кашкой, заодно пичкают сведениями о периодической таблице элементов — но даже в наш век международного терроризма и киднеппинга не удосужатся спросить, а кто, собственно, названивает их отпрыскам.

Мне было любопытно, кто это звонит, однако я еще не закончил карту, а от незаконченных карт у меня всегда в горле словно бы что-то тикает.

На схеме «Грейси лущит кукурузу № 6» я обозначил циферкой 1 место, где она с самого начала хватает початок за верхушку. Потом она три раза резко проводила початком вниз: вжик, вжик, вжик — это движение я обозначил тремя стрелками, хотя одна была чуть меньше двух других: потому что первый раз всегда давался туго, ведь приходится преодолевать изначальную инерцию обертки початка. Мне нравится треск рвущейся кожуры — эта резкость, дробные щелчки натянувшихся и лопающихся шелковистых нитей всегда вызывают у меня в голове картинку, как кто-то в припадке безумия, о котором вскоре и сам пожалеет, рвет дорогие (и, скорее всего, итальянские) брюки. По крайней мере, именно так Грейси лущила кукурузу — или кущила лукурузу, как я иногда говорил смеху ради, в припадке озорства: не знаю уж, почему, но маму всегда очень раздражала моя манера коверкать слова. Не стоит ее винить — она ведь ученый-по-жукам и провела всю свою взросло-сознательную жизнь, разглядывая в лупу очень маленьких существ и определяя их, согласно морфологическим и эволюционным признакам, по семействам и суперсемействам, видам и подвидам. У нас над камином, к молчаливым, но беспрестанным протестам отца, даже висит портрет Карла Линнея, шведского основоположника современной таксономической системы классификации. Поэтому в общем неудивительно, что доктора Клэр раздражало, когда я говорил «пузнечик» вместо «кузнечик» или «сбаржа» вместо «спаржа» — ведь она по роду деятельности должна обращать внимание на мельчайшие детали, недоступные человеческому глазу, удостовериваясь, что наличие волоска на кончике мандибулы или крохотных белых пятнышек на надкрыльях означает принадлежность жука к виду C. purpurea purpurea, а не C. purpurea lauta [Определение подвидов орегонского жука-скакуна Cicindela purpurea. Из блокнота К23 // Я еще не показывал эти рисунки доктору Клэр. Она меня не просила их делать, и я боялся, она опять рассердится за вторжение в область ее научных интересов.]. Лично я считал, что маме лучше бы поменьше переживать из-за моих словесных игр — вполне уместной для двенадцатилетнего мальчишки умственной гимнастики, — зато обращать побольше внимания на исступление, с каким Грейс лущила кукурузу, потому что вот оно-то как раз шло вразрез с ее обычным образом совершенно взрослого человека, запертого в теле шестнадцатилетней девочки, и, на мой взгляд, свидетельствовало о некоторой смутной и ни на кого не направленной агрессии. Пожалуй, могу смело утверждать: хотя Грейси всего на четыре года старше меня, однако по части зрелости, здравого смысла, знания социальных традиций и понимания значимости драматической позы она обгоняла меня куда как сильнее. Возможно, конечно, отрешенно-исступленное выражение, которое она старательно удерживала на лице, пока лущила кукурузу, было именно демонстрацией, еще одним свидетельством того, что Грейси — непризнанная великая актриса, оттачивающая свое мастерство во время выполнения бесчисленных и нудных работ по ранчо. Возможно… но я все же склонялся к идее, что под всей своей целомудренной внешностью моя сестрица именно такая и есть — исступленно-безумная.

О, Грейси! По словам доктора Клэр, она просто блистала в главной роли школьного спектакля «Пираты Пензанса». Сам-то я на представление так и не выбрался, поскольку заканчивал для журнала «Сайнс» поведенческую схему того, как самка австралийского жука-навозника Onthophagus sagittarius использует рога во время спаривания. Доктору Клэр я об этом проекте не рассказывал — просто пожаловался, что живот болит, а сам скормил Очхорику шалфея, чтоб его вывернуло прямо на крыльце, и сказал, что это меня: как будто это я нажевался шалфея, мышиных костей и собачьего корма. Должно быть, Грейс в роли пиратской жены и в самом деле выглядела потрясающе. Она вообще потрясающая — и, верно, самая нормальная в нашем семействе, потому что, уж коли на то пошло, доктор Клэр — заблудший колеоптеролог, на протяжении двадцати лет преследовала фантомную разновидность жука-скакуна (монаха-скакуна, Cicindela nosferatie), в существовании которого не была окончательно убеждена даже она сама. Отец же наш, Текумсе Илайя Спивет — немногословный и задумчивый ковбой-объездчик, из тех, что зайдут в комнату, скажут что-нибудь вроде «Сверчка не одурачишь», да с тем и выйдут. Из тех людей, что родились лет этак на сто позже своего времени. [Еще у нас был мой младший брат, Лейтон Хауслинг Спивет, единственный мальчик в роду Спиветов за пять поколений, не носивший имени Текумсе. Но Лейтон погиб в прошлом феврале из-за несчастного случая с ружьем, о котором теперь никто даже не упоминает. Я тоже там был, проводил измерения звука выстрелов. Я не знаю, как это произошло. // Выстрел #21. Из блокнота С345 // После этого я прятал его имя во всех моих картах.]

— Он там, наверное, уже устал ждать, Т. В. Подошел бы ты к телефону, — промолвила доктор Клэр. Она явно обнаружила в C. purpurea lauta на кончике булавки что-то интересное: брови у нее поехали вверх, потом вниз, потом снова вверх, она развернулась на каблуках и скрылась в доме.

— Мне надо закончить с кукурузой, — сообщила Грейси.

— Ерунда какая! — возмутился я.

— Нет, надо, — твердо возразила она.

— Только попробуй, — пригрозил я, — и я не стану тебе помогать с костюмом на Хэллоуин.

Грейси чуть помолчала, прикидывая серьезность угрозы, и снова повторила:

— Надо, и закончу.

И решительно ухватила очередной початок.

Я с подчеркнутой аккуратностью снял с головы налобную лупу, закрыл блокнот и положил на него карандаш, по диагонали, стараясь всем видом убедить Грейси, что скоро вернусь — что вся эта история со схемой еще не закончена.

Проходя мимо двери в кабинет доктора Клэр, я видел, как она сражается с огромным таксономическим словарем, причем открывает его одной рукой, потому что во второй все еще держит булавку с жуком. Вот такой-то я и буду вспоминать мою мать, когда (и если) ее не станет: как она уравновешивает хрупкий экземпляр насекомого против громоздкой системы, к которой оно принадлежит.

Попасть на кухню, где стоял телефон, я мог бесконечным множеством разных маршрутов, каждый из которых содержал свои «за и против». Маршрут «холл-буфетная» был самым прямым, но и самым скучным. Маршрут «вверх-вниз по лестнице» предоставлял максимальную физическую нагрузку, но из-за неизбежной смены высоты над уровнем моря я начинал испытывать легкое головокружение. Сейчас же в горячке момента я остановился на маршруте, которым пользовался редко, особенно если по дому рыскал отец. Осторожно приоткрыв некрашеную сосновую дверь, я проскользнул в сумрак Ковбойской гостиной.

Из всех комнат дома только Ковбойская была явственно отцовской. Он отстаивал права на нее с молчаливой яростью, которой никто даже и не пробовал бросать вызов. Отец редко говорил, все больше мямлил что-то нечленораздельное, но как-то за обедом, когда Грейси принялась настойчиво вещать о том, что стоило бы превратить Ковбойскую в нормальную человеческую гостиную, где «нормальные» люди могли бы расслабиться и вести «нормальные» человеческие разговоры, отец медленно вскипал над своим пюре, пока мы все не услышали какое-то звяканье и, оглядевшись, не поняли, что он раздавил в кулаке рюмку для виски. Лейтону это понравилось. Я помню, он просто в восторг пришел.

— Это последний уголок во всем доме, где я могу приткнуться и сбросить сапоги, — заявил отец. С ладони у него прямо в пюре стекали кровавые струйки. На том и закончилось.

Ковбойская была своего рода музеем. Перед смертью мой прадед Текумсе Реджинальд Спивет [Отец Реджинальда (то есть мой прапрадедушка) увидел свет где-то под Хельсинки и сперва звался Терхо Сиева, что по-фински означает примерно «Мистер Симпатичный Желудь». Должно быть, он испытал истинное облегчение, когда иммиграционные чиновники на Эллис-айленд переврали его имя и написали в документах «Терхо Спивет» — и так благодаря неверному взмаху пера родилась новая фамилия. По пути на запад, на рудники Бьютта, Терхо остановился в одном захудалом салуне в Огайо и там услышал, как какой-то пьянчуга (по собственным уверениям — наполовину навахо) излагает весьма красочную историю о великом воине из племени шауни по имени Текумсе. Когда рассказ дошел до последней схватки Текумсе с Бледнолицым в битве при Темзе, мой прапрадед, даром что суровый финн, тихо заплакал. В той битве, после того, как две пули пронзили Текумсе грудь, солдаты генерала Проктора скальпировали его и обезобразили тело до полной неузнаваемости, а потом бросили в общую могилу. Терхо вышел из салуна с новым именем для новой земли. // По крайней мере, так рассказывали у нас в семье — с этими фамильными преданиями никогда нельзя быть ни в чем уверенным.] подарил моему шестилетнему отцу на день рождения кусок медной руды с карьера концерна «Анаконда». Он таскал камни с карьера в самом начале века, в те времена, когда Бьютт был процветающим горнодобывающим центром и самым крупным городом между Миннеаполисом и Сиэтлом. Кусок руды так зачаровал моего отца, что тот со временем принялся от случая к случаю собирать всякую всячину, щедро разбросанную под открытым небом.

На северной стене Ковбойской гостиной, рядом со здоровенным распятием, к которому отец каждое утро почтительно притрагивался, голая лампочка без абажура неловко освещала алтарь Билли Кида: шкурки гремучих змей, пыльные кожаные ковбойские штаны и древний кольт сорок пятого калибра обрамляли портрет знаменитого пирата прерий. Папа с Лейтоном попыхтели, составляя эту композицию. Может, со стороны и странно видеть, что Господу и западному бандиту воздаются равные почести, но именно так у нас на Коппертоп-ранчо дело и обстояло: отец руководствовался неписанным Ковбойским кодексом, впечатанным в него его любимыми вестернами ничуть не хуже любого стиха из Библии.