Лейтон всегда считал, что лучше Ковбойской ничего на свете нет, ну разве что жареный сыр. По воскресеньям после церкви они с отцом до вечера просиживали там и смотрели бесконечные вестерны по телевизору, стоявшему в юго-восточном углу комнаты. Сзади хранилась обширнейшая, очень тщательно подобранная коллекция видеокассет. «Красная река», «Дилижанс», «Искатели», «Скачи по высокогорью», «Моя дорогая Клементина», «Человек, который застрелил Либерти Вэланса», «Монти Уолш», «Сокровища Сьерра-Мадре» — я не смотрел эти фильмы, но столько из них впитал осмотическим путем, что они стали для меня не сокровищами кинематографии, а самыми частыми и личными снами. Часто, когда я приходил домой из школы, меня встречала приглушенная пальба и лихорадочный стук копыт на экране чудно́го телевизора, отцовского варианта вечного огня. Самому отцу недосуг было смотреть телевизор в разгар рабочего дня, но, сдается, ему нравилось, что кино так и идет без остановки внутри, пока он снаружи.

И все же не только телевизор придавал Ковбойской гостиной ее особенную атмосферу [«У каждой комнаты есть своя атмосфера». // Это я узнал от Грейси, когда пару лет назад она на короткий период увлеклась чтением ауры у всех окружающих. Атмосфера, которую ты ощущал, входя в Ковбойскую, омывала тебя волнами ностальгии по Дикому Западу. Отчасти тому причиной был запах: старая кожа вся в пятнах от виски, душок дохлой лошади от индейского одеяла, плесень на фотографиях — но за всем этим стоял аромат растревоженной пыли прерий, как будто ты шагнул на поле, по которому только что промчался отряд ковбоев: стук копыт, мускулистые загорелые руки всадников — а теперь клубы пыли медленно оседают запоздавшим свидетельством того, что человек и конь пронеслись и исчезли, оставив по себе только эхо. Войдя в Ковбойскую гостиную, ты чувствовал, будто пропустил что-то важное, будто мир едва успел стихнуть после буйных событий. Печальное чувство — и таким же было выражение на лице моего отца, когда после долгого рабочего дня он усаживался в любимой комнате.]. Там было полно всевозможного старого ковбойского хлама: лассо, удила, недоуздки, стремена, сапоги, изношенные вдрызг за десять тысяч миль по прериям, кофейные кружки, даже пара женских чулок, некогда принадлежавших одному чудаковатому ковбою из Оклахомы — по его словам, они помогали ему не сбиваться с пути. Повсюду виднелись блекнущие и окончательно поблекшие фотографии безымянных наездников на безымянных скакунах. Мыльный Уильямс в бешеной скачке на Светлячке — гибкая фигура изогнута самым немыслимым образом, но каким-то чудом еще удерживается на спине брыкающегося жеребца. Все равно что смотреть на удачный брак. [Мыльный Уильямс как векторы движения. Из блокнота С46]

На западной стене, за которой каждый вечер заходило солнце, отец повесил индейское одеяло из конского волоса и портрет самого первоначального Текумсе и его брата Тенскватава, шамана племени шауни. А на каминной полке над фарфоровым вертепом даже высилась мраморная статуэтка бородатого финского бога Вяйнемейнена, которого мой отец объявлял первым ковбоем еще до открытия Дикого Запада. Он не видел ни малейшего противоречия в сочетании языческого божка со сценой рождения Христа.

— Иисус любит всех ковбоев, — говаривал он.

Если спросите меня — а отец никогда не спрашивал, — так устроенный мистером Т. И. Спиветом мавзолей Старого Запада запечатлел мир, которого, в первую очередь, и вовсе никогда не существовало. Нет, конечно, во второй половине девятнадцатого века настоящие ковбои еще не перевелись, но к тому времени, как Голливуд начал лепить образ Запада из вестернов, бароны колючей проволоки давным-давно уже раскроили равнины на обнесенные заборами ранчо, а эра долгих перегонов безвозвратно миновала. Мужественные парни в кожаных штанах, высоких сапогах и выцветших на солнце ковбойских шляпах уже не гнали стада на тысячи миль от колючих равнин Техаса к северу по ровным просторам безбрежных земель, населенных враждебными племенами команчей и дакота, чтобы наконец объявиться в каком-нибудь оживленном перевалочном железнодорожном пункте в Канзасе, откуда коров отправляли на восток. Сдается мне, отца привлекали не столько реальные ковбои тех давних дней, сколько меланхоличные отзвуки долгих перегонов — меланхолия, пропитывавшая все до единого фильмы в коллекции за телевизором. Фальсифицированные воспоминания — причем даже не его лично, а фальсифицированные общекультурные воспоминания — вот что грело отца, когда он усаживался в заповедной Ковбойской комнате, поставив сапоги у порога и с поразительной регулярностью каждые сорок пять секунд поднося ко рту стакан с виски. [Отец пьет виски с поразительной регулярностью. Из блокнота С99]

Я никогда не подкалывал отца по поводу противоречивости выставки в его Ковбойской комнате — и не только потому, что заработал бы лишь первоклассную порку, но и потому, что сам, в свою очередь, грешу некоторой тоской по Дикому Западу. По субботам я отправлялся в город и отдавал дань почтения архивам Бьютта. Забившись в уголок с «Джуси фрутом» и лупой, я штудировал исторические карты Льюиса, Фремона и губернатора Уоррена. В те дни Запад раскинулся широко и вольготно, а первые картографы корпуса инженеров-топографов с утра пораньше пили черный кофе у задка фургона с походной кухней и смотрели на совершенно безымянные еще горы, которые к концу дня предстояло добавить к стремительно растущему вместилищу картографического знания. Эти картографы были завоевателями в самом основном значении слова, ибо на протяжении девятнадцатого века понемногу, кусочек за кусочком, преображали огромный неизведанный континент в великий механизм известного, нанесенного на карту, засвидетельствованного — переводили его из мифологии в царство эмпирической науки. Именно это преображение и было для меня прежним Западом: неизбежное нарастание знания, решительное занесение великих Транс-Миссисипских территорий на схему, которую можно добавить ко всем остальным подобным схемам.

Мой личный музей Старого Запада находился наверху, в моей комнате, в копиях старых карт Льюиса и Кларка, научных диаграммах и зарисовках. Если бы однажды жарким летним днем вы бы заглянули ко мне и спросили, зачем я до сих пор перерисовываю их работы, хотя сам прекрасно знаю, что они неточны, я бы и не нашел, что ответить, разве вот только — что на свете не существовало еще ни одной по-настоящему точной карты, а союз правды и красоты всегда недолговечен.


— Алло? — сказал я в трубку, наматывая провод на мизинец. [Краткая история нашего телефонного шнура // Грейси давно уже пребывала в фазе, когда частенько говорила по телефону весь вечер — туго натянутый шнур шел из кухни через столовую, вверх по лестнице, через ванную комнату и в спальню Грейси. С ней аж истерика приключилась, когда отец отказался установить телефон у нее. Но несмотря на все скандалы, он только и сказал: «Да у нас весь дом развалится, если мы притронемся к этой штуковине» — и вышел из комнаты, хотя никто в доме так и не понял, что он имел в виду. Грейси пришлось отправиться в Сэмов хозяйственный магазин в центре города и купить там пятидесятифутовый телефонный провод — из тех, что на самом деле, если уж возьмешься растягивать как следует, доходят до тысячи футов. И уж Грейси растягивала. // Шнур, который она со своим одиночеством растягивала до невероятной длины, теперь висел свернутым на маленьком зеленом крючке — отец приколотил его, чтоб было куда девать все эти бесчисленные петли и кольца. // — Этаким лассо можно лося за полмили свалить, — сказал отец, покачивая головой и загоняя крючок в стену. — Девчонка не может сказать все, что ей надо сказать, на кухне, так о чем она вообще треплется? // Отец всегда относился к разговорам как к работе, вроде как лошадь подковать — это делают не развлечения ради, а когда иначе не обойтись.]

— Мистер Т. В. Спивет?

Мужской голос на том конце провода чуточку шепелявил, вплетая в каждое произнесенное «с» еле слышное «ф» — ни дать ни взять пекарь, легонько приминающий пальцами кусок теста. Вообще-то из меня никудышный телефонный собеседник: я всегда начинаю представлять себе, что происходит на том конце, а из-за этого сплошь да рядом забываю вовремя отвечать.

— Да, — осторожно произнес я, стараясь не воображать, как взятый крупным планом, точно в кино, язык незнакомца скользит по зубам, а на телефонную трубку летят крохотные капельки слюны.

— Что ж, мистер Спивет, здравствуйте. Это мистер Г. Х. Джибсен, заместитель секретаря Смитсоновского института по вопросам оформления и иллюстраций. Должен сказать, непростая была задача, до вас дозвониться. Мне вот только что показалось, что связь прервалась…

— Простите, — перебил я, — Грейси вредничала.

На том конце провода наступило молчание. Слышалось лишь какое-то тиканье на заднем плане — как тикают напольные часы, если открыть дверцу, — а потом мой собеседник промолвил:

— Не поймите меня превратно… но у вас такой молодой голос. Я и впрямь говорю с мистером Т. В. Спиветом?

В устах этого человека наша фамилия звучала как-то шипяще и взрывчато — словно такой специальный звук, чтобы кота со стола шугать. Ох, и слюны же, наверное, на трубке! Наверняка. А он ее время от времени вытирает носовым платком — тем самым, который тактично прячет за отворотом воротника, специально для этой цели.

— Да, — согласился я, со всех сил стараясь не упустить нити взрослого разговора, — я довольно молод.

— Но вы и в самом деле тот самый Т. В. Спивет, приславший на нашу выставку по дарвинизму и теории разумного замысла ту в высшей степени элегантную диаграмму, отображающую, как Carabidae brachinus смешивает и исторгает из брюшка кипящий секрет?

Жук-бомбардир. Я убил на этот рисунок четыре месяца.

— Да, — заверил я. — И кстати, все собирался сказать вам раньше — там вышла небольшая ошибка в подписи к одной из секретирующих желез…

— Замечательно, замечательно. Ваш голос на миг ввел меня в заблуждение. — Мистер Джибсен засмеялся, потом вроде бы как совладал с собой. — Мистер Спивет… знаете ли вы, сколько отзывов мы получили на ваше изображение бомбардира? Мы увеличили его — во много раз — и сделали центральным экспонатом выставки, с задней подсветкой, все честь по чести. В смысле, ну, вы понимаете, сторонники теории разумного замысла столько шума подняли из-за этой своей неупрощаемой сложности — их излюбленное ключевое выражение, а здесь, в Замке, ну, то есть в музее, оно уже хуже любого бранного. Но как они пришли на выставку, а там прямо в центре — ваши серии зарисовок желез внутренней секреции… Вот им и она самая! Упрощенная сложность!

Чем возбужденнее он становился, тем сильнее и чаще пришепетывал. Мне уже эта картинка — капельки слюны на трубке, носовой платок — все мысли затмила, и я лихорадочно пытался сообразить, что бы такого сказать. Ну, в смысле, кроме «брызги». Взрослые называют это светской беседой. Так что я очень светски спросил:

— Так вы работаете в Смитсоновском институте?

— О! Да, мистер Спивет, именно там. Собственно, многие бы вам сказали, что я фактически всем тут заправляю… эээ… продвигаю развитие и распространение знаний, как было поручено нам законодателями и окончательно утверждено сто пятьдесят лет назад президентом Эндрю Джексоном… хотя с нынешней администрацией и не подумаешь. [Что было удивительно в Лейтоне: он мог перечислить всех президентов США по порядку, а также их день и место рождения и имена домашних любимцев. И у него они все были выстроены по ранжиру в какую-то систему, которую я так и не расшифровал. По-моему, президент Джексон шел в списке четвертым или пятым, потому что был «крепкий парнем» и «ладил с ружьями». Меня всегда изумлял в брате этот проблеск энциклопедических наклонностей — он ведь во всех отношениях был типичнейшим мальчишкой с ранчо: обожал стрелять, сгонять скот в стадо и плеваться в жестянки на пару с отцом. // Вероятно для того, чтобы доказать, что мы с Лейтоном и правда родственники, я осаждал его бесконечными вопросами, проверяя знание Особой Темы. // — А кто твой самый нелюбимый президент? — поинтересовался я как-то раз. // — Уильям Генри Гаррисон, — без запинки отозвался Лейтон. — Родился 9 февраля 1773 года, на плантации Беркли в Виргинии. Держал козу и корову. // — А за что ты его не любишь? // — За то, что он убил Текумсе. А Текумсе проклял его, и он сам умер через месяц прямо на службе. // — Текумсе его не проклинал, — возразил я. — И уж тем более Гаррисон не виноват, что умер. // — Еще как виноват, — убежденно заявил Лейтон. — Когда умираешь, всегда сам виноват.]

Он засмеялся, и я услышал на заднем фоне, как скрипит его кресло — точно аплодируя словам.

— С ума сойти! — сказал я и наконец, впервые за весь наш разговор, сумел отрешиться от пришепетывания и осознать, с кем вообще говорю. Вот тут-то меня и накрыло! Стоя на нашей кухне, с ее неровным полом и несусветным изобилием зубочисток, я воображал себе, как телефонная трубка посредством медных проводов, бегущих через Канзас и Средний Запад в долину Потомака, связана с захламленным кабинетом мистера Джибсена в Замке Смитсоновского института. [Одно из самых красивых изображений музея, какие мне только попадались, я нашел ни более, ни менее, как в журнале «Тайм», который мы с Лейтоном как-то пролистывали, лежа на животах под рождественской елкой в 6:17 утра. Тогда мы не знали, но это было последнее Рождество, в которое нам суждено было вот так вот лежать вместе. // Обычно Лейтон листал журналы со скоростью примерно страница в секунду, но тут я краем глаза успел заметить фотографию, которая заставила меня перехватить его руку и остановить непрестанное мелькание листов. // — Ты что? — возмутился Лейтон с таким видом, точно сейчас меня ударит. Характер у него был бешеный — а отец одновременно осуждал и подстрекал его в этой своей типичной манере: не говорить ничего, зато ожидать многое. // Но я ничего не ответил, так заворожила меня фотография: на переднем плане был выдвинутый из большого шкафа ящик, а в нем, подставленные камере, три засушенные гигантские африканские бычьи лягушки — Pyxicephalus adsperus — с вытянутыми, точно в прыжке, лапками. А сзади тянулся куда-то вглубь бесконечный коридор из многих тысяч таких же пыльных металлических шкафов, таивших в себе миллионы экземпляров. Западные экспедиции конца девятнадцатого века собирали черепа шошонов, панцири броненосцев, гигантские шишки, яйца кондоров — и отсылали все эти сокровища на восток, в Смитсоновский музей: на конях, дилижансами, а впоследствии и поездами. В суматохе сборов многие из присланных образцов даже не были толком классифицированы и теперь покоились где-то здесь, в недрах бесконечных шкафов. При виде фотографии мне остро захотелось ощутить то неведомое, что чувствуешь, заходя в такие архивы. // — Ты просто идиот! — сердито заявил Лейтон и дернул страницу так сильно, что она надорвалась, прямо по коридору. // — Прости, Лей, — сказал я и отпустил страницу — но не изображение. // Надорвалось вот так, только на самом деле сильнее и по-настоящему.]

Смитсоновский институт! Чердак целой нации!

Хотя я подробнейше изучил и даже перерисовал кое-какие подробности с чертежей Смитсоновского замка, но все равно еще не слишком четко представлял себе институт.

Сдается мне, чтобы по-настоящему впитать атмосферу какого-нибудь места — или, заимствуя одно из выражений Грейси, «проникнуться» им, — надо сперва получить доступ к шведскому столу для всех органов чувств, познакомиться с ним лично, а не понаслышке. Такие данные не соберешь, пока сам лично не побываешь там, не учуешь запах у ворот, не вдохнешь затхлый воздух галерей, не пооббиваешь носы ботинок о реально-существующие, привязанные к месту координаты. Ясное же дело, ввергающая в священный трепет, как в храме — аж волосы дыбом — атмосфера такого места, как Смитсоновский институт, порождалась не архитектурой его стен, но обширной, эклектичной кармой коллекций, хранящихся в этих стенах.

Мистер Джибсен все еще что-то вещал на том конце провода, чуть растягивая слова на манер жителей восточного побережья, и я снова прислушался к его плавному, интеллигентному голосу.

— Да, тут это целая история, — говорил он. — Но, думаю, люди науки вроде нас с вами сейчас в прямом смысле слова стоят на распутье. Количество посетителей падает, причем заметно — конечно, говорю это сугубо конфиденциально, поскольку теперь вы один из нас… но, признаться, это внушает опасения. Никогда еще, со времен Галилея… или, по крайней мере, Стокса… Я хочу сказать, наша страна неизъяснимым образом словно бы пытается повернуть историю вспять, отменить сто пятьдесят лет дарвиновской теории… Подчас может показаться, будто бы «Бигль» вообще не пускался в плаванье.

Это мне кое о чем напомнило.

— А вы так и не прислали мне выпуск «Бомби — жук-бомбардир», — перебил я. — А в письме обещали.

— О! Ха-ха-ха! Какое чувство юмора! Ну-ну, мистер Спивет, мы же с вами увидимся, и я лично обо всем позабочусь.

Я промолчал, а он добавил:

— Но, разумеется, мы можем все равно выслать вам экземпляр! Просто я хочу сказать, это ж скорее шутка — что вы поместили эту книгу в один ряд со своими иллюстрациями. Я сам первый всегда всей душой за здоровую дискуссию, но книга… она ведь детская! Это самое настоящее коварство! Именно то, с чем мы и боремся! Они используют детские книжки, чтобы подорвать основы науки!

— А я люблю детские книжки, — возразил я. — Грейси говорит, она их уже не читает, но я-то знаю — читает, как миленькая. У нее в шкафу заначка, я сам видел.

— Грейси? — переспросил мой собеседник. — Грейси? Это, надо думать, ваша жена? Я был бы рад познакомиться со всем вашим семейством!

Хотелось бы мне, чтоб Грейси услыхала, как он произносит ее имя — с этим вот забавным пришепетыванием, «Грейсши», точно название какой-нибудь злокозненной тропической болезни.

— Мы с ней как раз лущили кукурузу, когда вы… — начал я, но осекся.

— Словом, мистер Спивет, смею сказать, это большая честь, наконец иметь возможность поговорить с вами. — Он сделал небольшую паузу. — Вы ведь живете в Монтане, верно?

— Да, — подтвердил я.

— Знаете, а ведь и я, по невероятному совпадению, родился в Хелене и жил там до двух лет. В моих воспоминаниях этот штат всегда был местом особенным, даже мифическим. Я частенько гадал, как бы все сложилось, если бы я остался там и, как говорится, вырос на приволье. Но наша семья перебралась в Балтимор, и… словом, уж такова жизнь. — Он вздохнул. — Так где конкретно вы живете?

— На ранчо Коппертоп. 4,73 мили к северу от Дивайда и 14,92 мили к юго-юго-востоку от Бьютта.

— Надо бы мне как-нибудь самому нагрянуть к вам в гости. Но послушайте, мистер Спивет, у нас тут для вас восхитительные новости.

— Долгота сто двенадцать градусов, сорок четыре минуты и девятнадцать секунд, широта сорок пять градусов, сорок девять минут и двадцать семь секунд. Во всяком случае, в моей спальне — насчет остальных помещений на память не скажу.

— Невероятно, мистер Спивет. Ваш талант подмечать все мелочи явственно сказался в тех иллюстрациях и диаграммах, что вы нам присылали. Потрясающе!

— Наш адрес — номер сорок восемь по Крейзи-свид-крик-роуд, — закончил я и тут же пожалел, потому что оставалась же еще вероятность, что этот человек не



а вовсе даже похититель детей из Северной Дакоты. Так что я добавил, чтоб сбить его со следа: — Ну, может, этот, а может, и нет.

— Великолепно, великолепно, мистер Спивет. Послушайте, я перейду прямо к делу и буду говорить напрямик. Вы получили нашу самую престижную награду — премию Бэйрда за популяризацию достижений науки.

После короткой паузы я спросил:

— Спенсер Ф. Бэйрд [Спенсер Ф. Бэйрд входил в пятерку моих фаворитов. Его жизненной миссией было собрать в закромах Института все возможные образцы флоры и фауны, археологические находки, наперстки, протезы и все остальное. Он увеличил коллекцию Смитсоновского музея с 6000 до 2,5 миллионов экспонатов, а умер в Вудсхолле, глядя на море и, верно, размышляя, почему нельзя и его добавить к своей коллекции. // Еще он входил в число основателей клуба «Мегатерий», названного в честь вымершего вида гигантского ленивца. Клуб этот просуществовал очень недолгое время в середине девятнадцатого века, собрав под своим крылом многих вдохновенных молодых ученых. Члены клуба обитали в башнях Смитсоновского музея: днем они изучали науки под бдительным оком Бэйрда, зато ночью распивали хмельной гоголь-моголь и дурачились с бадминтонными ракетками среди музейных экспонатов. Воображаю, как эти ученые буяны говорили между собой о происхождении жизни, коммуникативных системах и локомоции! Как будто Мегатерии вобрали в себя из музейных залов могучий запас кинетической энергии — после чего Бэйрд выпустил их в вольное плавание и они, вооруженные сачками и бадминтонными ракетками, отправились на запад, дабы внести свой вклад в пополнение научного знания. // Когда доктор Клэр рассказала мне о клубе «Мегатерий», я молчал три дня подряд — скорее всего, от зависти и обиды, что линейное течение времени не позволяет и мне вступить в их ряды. // — А нельзя нам основать клуб «Мегатерий» тут, в Монтане? — спросил я, наконец нарушив молчание в дверях ее кабинета. // Она посмотрела на меня и сдвинула очки на нос. // — Мегатерии вымерли, — загадочно ответила она. // Megatherium americanum. Из блокнота З78], второй секретарь Смитсоновского института? А у него есть какая-то премия?

— Да, мистер Спивет. Я знаю, вы не подавали документов на нее, но Терри Йорн подал портфолио от вашего имени. И, честно говоря… знаете, до той минуты мы видели лишь маленькие кусочки из того, что вы для нас сделали, но это портфолио! И… и нам тут же захотелось устроить вокруг него целую выставку.

— Терри Йорн? — Сперва я не узнал этого имени: так, проснувшись утром, иной раз не узнаешь собственной спальни. Затем постепенно на мысленной карте проступили его черты: доктор Йорн, мой наставник и партнер по «Богглу»; доктор Йорн — огромные черные очки, высокие белые носки, порхающие пальцы, смех, больше похожий на икоту и словно бы исходящий из запрятанного в глубине тела какого-то инородного механизма… Доктор Йорн? Я считал его другом и научным руководителем, а тут вдруг узнаю, что он тайно подал от моего имени документы на премию в Вашингтоне? Премию, учрежденную взрослыми и для взрослых! Мне захотелось убежать, закрыться у себя в комнате и никогда оттуда не выходить.

— Само собой, вы еще успеете его поблагодарить, — продолжал тем временем мистер Джибсен. — Однако всему свое время. Перво-наперво мы просим вас как можно скорее прилететь в Вашингтон, в Замок, как мы его называем — произнести торжественную речь и объявить, чему именно посвятите ближайший год… над этим вам, конечно, еще надо подумать. В следующий четверг у нас будет гала-концерт в честь сто пятьдесят первой годовщины существования института, и мы надеялись, вы станете одним из ключевых участников, поскольку ваши труды отражают наши самые передовые взгляды — наглядная… гм, наглядный научный подход, к которому в эти дни Смитсоновский институт более всего и стремится. В наше время наука и в самом деле переживает огромные трудности, и мы намерены бороться с противником его же оружием… мы должны потрудиться, чтобы завоевать аудиторию… нашу аудиторию.

— Понимаете… — пробормотал я, — на следующей неделе у меня начинается школа.

— О да. Разумеется. Доктор Йорн не предоставил мне вашей биографии, так что ситуация… гм… вышла слегка неловкая, но могу ли я в таком случае прямо вот сейчас и осведомиться, где вы работаете? Мы тут все были изрядно заняты, так что я еще не выкроил времени позвонить президенту вашего университета и сообщить чудесные новости, но позвольте вас заверить, это всегда успеется, даже вот так поздно, в самый последний миг… Полагаю, вы работаете у Терри в университете Монтаны? Знаете, я довольно-таки на короткой ноге с президентом Гэмблом.

Тут только я разом осознал вся чудовищную нелепость происходящего. Я отчетливо увидел, что моя беседа с шепелявым мистером Джибсеном прошла по нарастающей целый ряд недоразумений, основанных на неполной, а возможно, даже и ложной информации. Год назад доктор Йорн подал в Смитсоновский институт мою первую иллюстрацию якобы от настоящего коллеги — и мне, с одной стороны, неловко было принимать участие в обмане, а с другой, эту неловкость перевешивала тайная надежда, что, может, я и в самом деле в каком-то смысле прихожусь доктору Йорну коллегой, по крайней мере, собратом по духу. А потом, когда самую первую иллюстрацию — шмель-каннибал, поедающий другого шмеля — приняли и даже напечатали, мы с доктором Йорном это дело отпраздновали, хотя и украдкой, потому что моя мама так ничего и не знала. Доктор Йорн приехал из Бозмана, дважды преодолев континентальный водораздел (сперва двигаясь на запад по направлению к Бьютту, а потом на юг к Дивайду), забрал меня с ранчо и угостил мороженым в историческом центре Бьютта.

Мы сидели на скамейке, поедали мороженое с орешками и смотрели на холмы, ощетинившиеся силуэтами вышек над устьями старых шахт. [Эти похожие на виселицы черные скелеты испещряют холмы над Бьюттом, точно надгробья мертвых рудников. Лежа под ними, можно слышать, как завывает в железных креплениях ветер. Мы с Чарли, нарядившись пиратами, соревновались, кто скорее взберется наверх, играя, будто мы матросы и лезем на мачту.]

— А ведь когда-то рабочие залезали в эти вагонетки и спускались в них на три тысячи футов. Смена длилась по восемь часов, — промолвил доктор Йорн. — На восемь часов мир сжимался до темного, жаркого, пропахшего едким потом колодца в три фута шириной. Весь город жил сменами. Восемь часов вкалываешь в шахте, восемь пьянствуешь по барам, восемь отсыпаешься в постели. Гостиницы сдавали кровати только на восемь часов, потому что так выжимали в три раза больше. Можешь себе представить?

— А вы бы пошли в шахтеры, если бы жили здесь в те времена? — спросил я.

— А разве у меня был бы выбор? — отозвался доктор Йорн. — Тогда тут водилось не слишком-то много колеоптерологов.

Потом мы отправились к перевалу Паупстон собирать коллекцию бабочек. Некоторое время мы молчали, преследуя шустрых чешуекрылых. Позже, когда мы лежали на траве, рассматривая высокие стебли, доктор Йорн вдруг сказал:

— Знаешь, это все очень быстро получилось.

— Что?

— Многие всю жизнь ждут вот такой вот публикации.

Снова пауза.

— Как доктор Клэр? — наконец уточнил я.

— Твоя мать знает, что делает, — торопливо заверил доктор Йорн и снова немного помолчал, глядя на горы. — Она выдающаяся женщина. [На что похожа нормальная семья ученых? // Подчас я гадал, как бы все обернулось, будь моим отцом доктор Йорн, а не Т. И. Спивет. Тогда мы с доктором Йорном и доктором Клэр могли бы обсуждать за обедом морфологию усиков насекомых и способы кинуть яйцо с Эмпайр-стейт-билдинг так, чтобы оно не разбилось. Была бы такая жизнь нормальной? В среде повседневного научного языка, вдохновилась бы доктор Клэр на собственную научную карьеру? Я давно заметил, что она поощряет меня проводить время с доктором Йорном, как будто он может исполнить ту роль, на которую не способна она сама. // Приспособление для кидания яйца с Эмпайр-стейт-билдинг (2‑ое место на Научной Выставке)]

— В самом деле?