Доктор Йорн не ответил.

— Думаете, она в конце концов найдет своего жука? — не унимался я.

Доктор Йорн внезапно метнулся с сачком за можжевельниковой голубянкой, Callophrys gryneus, но промазал. Легкокрылое созданьице унеслось ввысь, словно потешаясь над его стараниями. Доктор Йорн, отдуваясь, уселся на корточки в зарослях хризотамнуса. По природе он был не бог весть какой атлет.

— Знаешь, Т. В., мы ведь можем и обождать, — пыхтя, проговорил он. — Смитсоновский институт никуда не денется. Если ты нервничаешь, нам вовсе не обязательно посылать это все прямо сейчас.

— Но мне нравится для них рисовать, — отозвался я. — Они клевые.

Мы снова помолчали, обшаривая заросли, но бабочек простыл и след.

— Рано или поздно придется ей все рассказать, — промолвил доктор Йорн по дороге обратно к машине. — Она будет гордиться тобой.

— Расскажу, — пообещал я. — В свое время.



Только это самое свое время все никак не приходило. Для всех, кроме самой доктора Клэр, было совершенно очевидно: упорная одержимость монахом-скакуном, которого за двадцать лет так и не удалось обнаружить, сгубила карьеру моей матери и не дала ей внести в систематику все те многочисленные усовершенствования, на которые она, по твердому моему убеждению, была бы способна. Я не сомневался: захоти только доктор Клэр — и она стала бы одним из самых известных ученых мира. Но монах-скакун мертвой хваткой впился в доктора Клэр, и почему-то это мешало мне рассказать ей о моей карьере — карьере, которой не предполагалось вообще, но которая необъяснимым образом расцветала, все набирая и набирая обороты.

Наша тайная переписка со Смитсоновским институтом продолжалась, а вместе с ней продолжалось и двойное жульничанье: родители ничего не подозревали, а редакция в Вашингтоне считала меня доктором наук. При пособничестве доктора Йорна я регулярно рассылал работы не только в Смитсоновский институт, но также в «Сайнс», «Сайнтифик Америкэн», «Дискавери» и даже «Иллюстрированный спортивный журнал для детей».

Проекты мои были самой разной направленности. Встречались среди них иллюстрации: колония работящих муравьев-листорезов и многочисленные разноцветные чешуекрылые; развернутые анатомические схемы устройства кровеносной системы мечехвоста, выполненные на уровне электронной микроскопии диаграммы сенсорных сенсилл в антеннах Anopheles gambiae — малярийного комара.

Ну и, само собой, карты: канализационная система города Вашингтон (округ Колумбия) в 1959 году; постепенное уменьшение численности индейцев на Высоких равнинах на протяжении последних двух веков; три противоречащие друг другу гипотетические проекции береговой линии США через триста лет, отображающие три конкурирующие теории о глобальном потеплении и таянии полярных льдов.

И, наконец, моя любимая — семифутовая диаграмма самки жука-бомбардира, смешивающей кипящий секрет. На то, чтоб составить, нарисовать и подписать эту диаграмму, у меня ушло четыре месяца, а в результате я заполучил такой жуткий кашель, что неделю не ходил в школу.

Но доктор Йорн, тот самый, что так колебался на перевале Пайпстон с сачком в руках, судя по всему, настолько проникся моей потенциальной карьерой, что взял да и подал мою работу — причем без моего ведома или согласия! — на премию Бэйрда. Удивительно незрелое решение, как-то не по-взрослому. Мне казалось, ему бы положено быть моим наставником. С другой-то стороны — а много ли я знал о заманчивом мире взрослых?

Я не так-то часто вспоминал, что мне всего двенадцать. В жизни и без того слишком много хлопот, не хватало еще думать о всяких пустяках вроде возраста — но сейчас, столкнувшись со столь глубоким недоразумением, порожденным, между прочим, вполне взрослыми людьми, я вдруг в полной мере, остро и болезненно, прочувствовал всю неимоверную тяжесть своей юности. Причем — по непонятным причинам — ощущения эти сосредотачивались вокруг артерий у меня в запястьях. Также я осознал вдруг, что мистер Г. Х. Джибсен, разговаривающий со мной чуть ли не с другого конца света, хотя изначально и питал некоторые подозрения насчет моего певучего мальчишеского голоса, теперь считает меня совершенно взрослым, да еще и коллегой.

Я понял, что стою перед величайшей развилкой.

Налево — равнины. Можно прекратить недоразумение, объяснить мистеру Джибсену, что, говоря о необходимости со следующей недели ходить в школу, я имел в виду, что буду посещать центральную среднюю школу города Бьютта, а вовсе не обучать студентов в университете штата Монтана. Можно вежливо извиниться, поблагодарить за награду и объяснить, что лучше, наверное, отдать ее другому — кому-нибудь, кто по праву может водить машину и голосовать, а также способен на коктейльной вечеринке отпустить шутку-другую о налогах. Да, тем самым я подставлю доктора Йорна, но ведь он сам первый меня подставил. И это будет благородным поступком — из разряда того, как поступил бы мой отец, повинуясь этому своему ковбойскому кодексу чести.

Направо — горы. Можно соврать. Врать всю дорогу до Вашингтона, а пожалуй, что и там, затворившись в гостиничном номере, пропахшем старыми окурками и моющими средствами, а иллюстрации, карты и пресс-релизы подсовывать под дверь, точно современный волшебник Изумрудного города. Или даже нанять какого-нибудь актера подходящего возраста, этакого ковбоистого рубаху-парня — а что, ковбой-ученый, отличная идея — вашингтонцам понравится остроглазый самородок из Монтаны. Или самому переодеться. Может, сменить прическу?

— Мистер Спивет? — нарушил ход моих мыслей Джибсен. — Вы еще тут?

— Да. Еще тут.

— Так мы можем на вас рассчитывать? Было бы здорово, если бы вы приехали не позднее следующего четверга, чтобы произнести речь на публике. Все будут в восторге.

Кухня у нас старая-престарая. Зубочистки, огнеупорный винил — и никакого ответа на томящий меня вопрос. Я поймал себя на том, что гадаю, а как бы поступил Лейтон. Лейтон, даже в доме не снимавший шпор с сапог, собиравший коллекцию старых пистолетов, а однажды, после просмотра фильма «Инопланетянин», даже скатившийся прямо с крыши на детской тележке, облаченный лишь в пижаму с космонавтами. Лейтон, мечтавший увидеть Вашингтон, потому что там живет президент. Лейтон не колебался бы.

Но я-то не Лейтон. Мне его героизм и не снился. Мое место — за письменным столом у себя в комнате, где можно неспешно зарисовывать Монтану во всей ее целостности.

— Мистер Джибсен, — промолвил я, сам чуть не начав пришепетывать. — Спасибо огромное за предложение — я очень удивлен, честное слово. Однако принять его я не могу. У меня очень много работы, и… ну… словом, огромное спасибо, всего доброго.

И я повесил трубку, не дав ему возможности возразить.

Глава 2

Карта 22–3 августа. Из блокнота З100


Трубка опустилась на рычаг, связь между Вашингтоном и ранчо Коппертоп прервалась. Я представил себе, как в каком-то маленьком среднезападном отделении связи служащая в очках в роговой оправе выдергивает штекер из гнезда, и этот рывок отдается у нее в наушниках тихим хлопком. Служащая поворачивается к товарке по работе и возобновляет беседу о смывке лака для ногтей — беседу, длящуюся весь день, потому что ее постоянно прерывают.

На обратном пути я помедлил у двери в кабинет доктора Клэр. На столе у нее громоздилось уже пять гигантских таксономических справочников в кожаных переплетах. Прижав указательный палец левой руки к какой-то строчке в одном из огромных томов, она быстро-быстро водила указательным пальцем правой по более мелким таксономиям — точно исполняя миниатюрное танго с блошками.

Она заметила, что я стою в дверях.

— Думаю, скорее всего, это новый подвид, — промолвила она, не отрывая пальцев от страницы, но глядя при этом на меня. — На брюшном стерните присутствует ямка, ранее нигде не описанная… то есть как мне кажется. Конечно, всегда есть вероятность, что… но, кажется, нет.

— Не знаешь, где отец? — спросил я.

— Мне кажется…

— Не знаешь, где… — снова начал я.

— Кто звонил?

— Из Смитсоновского института.

Доктор Клэр засмеялась. Это с ней случалось так редко, что сейчас я совершенно не ожидал. По-моему, от удивления чуть не подскочил.

— Ублюдки, — заявила она. — Если когда-нибудь будешь работать на большой институт, просто помни, что все они там — по определению — ублюдки. На каждом шагу бюрократическая любезная неэффективность.

— А как же перепончатокрылые? — спросил я. — У них тоже своя бюрократия.

— Ну, муравьиная колония вся сплошь состоит из самок. Совсем другое дело. А Смитсоновский институт — с давних времен чисто мужской клуб. У муравьев нет раздутого эго.

— Спасибо, доктор Клэр, — сказал я, поворачиваясь уходить.

— Вы там уже закончили? — спросила она. — А то я скоро начну готовить. [Вранье. // Это Грейси предстояло скоро готовить. Доктор Клэр всякий раз собиралась взяться за стряпню, но в последнюю минуту вспоминала что-то важное и оставляла всю черную работу Грейси и мне. Оно и к лучшему. Доктор Клэр и в самом деле ужасно готовила. За время моей сознательной жизни она загубила двадцать шесть тостеров, то есть чуть больше двух в год. Один из них взорвался, да так, что обгорело полкухни. Когда она засовывала в тостер очередной кусок хлеба и тут же убегала, вспомнив о чем-то важном, я тайком поднимался к себе и приносил график, отражавший судьбу каждого тостера, наиболее яркие моменты его карьеры, а также время и обстоятельства досрочной кончины. // № 21 Взорвался 4.05.04 во время поджаривания цельнозернового хлеба // Потом я вставал в дверях ее кабинета, прижимая карту к груди, точно знак протеста. Примерно тогда дым уже просачивался в комнату, доктор Клэр чуяла запах гари, видела меня и издавала вопль раненого койота. // — Просто чудо, что дом еще стоит, пока эта женщина у плиты, — частенько говаривал отец.]


Когда я вернулся на крыльцо, Грейси как раз заканчивала последний початок.

— Грейси! — воскликнул я. — Ну что? Сколько попалось плохих?

— А вот не скажу, — буркнула она.

— Ну Грейси! Ты весь эксперимент загубишь!

— Ты висел на телефоне часов шесть, не меньше. Мне было скучно.

— Что ты сделала с плохими?

— Повыбрасывала их во двор Очхорику.

— Их? — переспросил я. — Ага! Значит, было больше одного. Ну сколько же?

Она содрала с початка последние серебристые волоконца и швырнула его в жестяное ведерко к остальным. Яркие початки лежали в ведре друг на друге, торча во все стороны. Аккуратные желтые зернышки сверкали на предвечернем солнце — ни дать ни взять кнопки, буквально умоляющие, чтоб их нажали. Ничто не способно так преобразить день, как ведро сырой сладкой кукурузы. Эта насыщенная желтизна, символ плодородия, обещание подтаявшего масла… довольно, чтоб изменить парню жизнь.

Я осознал, что, будь по-настоящему предприимчив, мог бы перебрать початки, сосчитать их, а потом, пустив в ход дедуктивную математику, вычислить, сколько ж Грейси на самом деле нашла там плохих. Я прямо-таки проклинал себя, что с самого начала не отметил на схеме количество початков, которые мы собирались в тот день вылущить — но, правду сказать, как же я мог предвидеть, что Грейси так идиотски заупрямится?

В правом верхнем углу устаревшей схемы «Грейси лущит кукурузу № 6» я оставил пустое место, чтобы отмечать обнаружение плохих початков. [Подробности из «Грейси лущит кукурузу № 6». Блокнот С457 // Должен добавить, этот урожай оказался просто превосходным: всего семь плохих початков из восьмидесяти пяти — хотя теперь из-за напыщенного идиотства Грейси данные оказались недостоверными.] До того, как я подошел к телефону, нам еще ни одного не попалось, но я был готов к находкам: в обычных обстоятельствах я бы со всем тщанием зарисовал наполовину ободранный початок, отметил время, когда мы его обнаружили, и какой именно вредитель там оказался — если мы сумеем распознать вредителя, будь то гусеница совки травяной или хлопковой, а то и жук-блестянка, — потом перечеркнул бы крестом изображение початка, таким образом давая читателю понять, что это плохой экземпляр и есть его нельзя. Рядом я собирался включить исторические данные: для предыдущих пяти наблюдений за лущением кукурузы на том же самом заднем крыльце я отчетливо и в форме дроби записывал отношение числа обнаруженных пустышек к общему числу початков. Такие данные дали бы даже самому несведущему историку ясное представление о калибре кукурузы, которую мы выращивали.

Все эти данные я получал, обратившись к моей библиотеке синих блокнотов. В них содержались схемы и диаграммы практически любого нашего действия за последние четыре года, включая (но не ограничиваясь лишь этим) отвод ирригационных каналов, починку изгородей, гуртование, клеймление, вакцинацию и кастрацию скота (!), подковку лошадей, заготовку сена, объездку индейских лошадок, забой кур, свиней и кроликов, сбор ягод, обрезку папоротников, сбор и лущение кукурузы, косьбу, укладку стогов, чистку оборудования, сматывание всех этих бесконечных лассо, смазывание маслом старенького трактора и высвобождение застрявших головами в изгороди коз, чтоб они не стали добычей койотов.

Я методично документировал все эти действия с восьми лет — того самого возраста, когда неоформившийся бутон несмышленого детства расцвел мудростью и осознанностью, дарующими необходимую любому картографу способность видеть перспективу. Не то чтобы мой мозг уже полностью сформировался — первым признаю, что во многих отношениях я был еще совершеннейшим ребенком. Даже сейчас мне еще случалось иногда намочить постель, да и от иррационального страха перед овсянкой я так и не избавился. Но я твердо убежден: именно картографирование избавило меня от множества детских заблуждений. Выверяя точное расстояние между «здесь» и «там», как-то перестаешь гадать о тайне того, что лежит между ними — а ведь для такого ребенка, как я, с весьма ограниченным эмпирическим опытом, неизведанность пространства между «здесь» и «там» могла бы оказаться совсем устрашающей. Подобно большинству детей, я никогда не был «там», я и «здесь»-то почитай что и не был. [Расстояние между «Там» и «Здесь». Из блокнота З1 // Вот одна из причин, почему я в раннем детстве так часто мочил постель: я боялся, что живущий у меня под кроватью злобный птеродактиль — которого я звал Ганга Дин и рисовал себе со смертоносным клювом и горящими выпученными глазами — намерен прикончить меня именно сегодня ночью, если я встану в туалет. Так что я все сдерживался, сдерживался, а потом не мог сдержаться, и простынка у меня становилась сперва горячей и мокрой, а потом мокрой и холодной. А я лежал под одеялом, замерзший, зато живой, и утешался мыслью, что Ганге Дину сейчас здорово капает на голову (отчего он становится еще злее и голоднее). Тем не менее, теперь я уже не верю в Ганга Дина, так что совершенно не могу объяснить, почему со мной все равно иногда такое случается. Жизнь полна маленьких загадок.]

Правило номер один в картографии — не наблюдаешь какого-то феномена, так и заносить его в свою рукопись не смей. Однако многие мои предшественники, включая мистера Льюиса, мистера Кларка и даже мистера Джорджа Вашингтона (выбившийся в президенты картограф, который не умел говорить неправды, но, судя по всему, рисовать неправду вполне умел) — возможно оттого, что были рождены в мире величайшей неопределенности, — жестоко нарушали это правило, наобум воображая себе все, что угодно, на территории, скрытой за ближайшей горой. Например, на картах у них река напрямик идет к Тихому океану, а Смоки-маунтинс — просто тонкая гряда невысоких холмов: ведь так заманчиво заполнить пробел на карте собственными мечтами и страхами. «Тут водятся драконы» — писали картографы древности на месте бездны, открывавшейся за пределами нарисованных ими земель.

Так в чем же заключалась моя тактика? Что помогало мне противостоять искушению творить, а не воспроизводить? Очень просто: каждый раз, заметив, что мое перо забрело за границы изведанного, я останавливался и делал глоточек тэб-соды, неизменно стоящей рядом на столе. Нездоровое пристрастие, скажете вы. Возможно, но это пристрастие к смирению.

— Грейси, — сказал я спокойно, стараясь воспроизвести взрослый дипломатический тон. — Будь добренькой, скажи, сколько тебе попалось плохих початков, а я добавлю к нашим данным эти важные сведения о вредителях нашего района — и работа закончена.

Она покосилась на меня, стряхивая шелковистые волоконца с джинсов.

— Ну ладно. Как насчет… десяти?

— Врешь ты все! — не утерпел я. — Это уж слишком много.

— А тебе-то откуда знать? Ты разве тут был? Нет! Висел на телефоне! И вообще, это кто звонил?

— Из Смитсоновского.

— Кто-кто? — переспросила она.

— Это такой музей в Вашингтоне, — пояснил я.

— А тебе-то они с какой стати звонили?

— Хотят, чтобы я туда поехал, рисовал им иллюстрации и произнес речь.

— Что-о-о?

— Ну…



— Ты вообще о чем? — спросила она.

— Ну, они хотят, чтоб я приехал в Вашингтон и там участвовал во всяких мероприятиях.

— С какой стати? Тебе двенадцать. И вообще, ты полный придурок! — начала было она, но осеклась. — Постой… да врешь ты все!

— Да нет же, — возразил я. — Но я им сказал, что не смогу. Как я доберусь до Вашингтона?

Грейси посмотрела на меня так, точно я не я, а какое-то коварное тропическое заболевание, склонила голову набок и приоткрыла рот — нервная привычка, позаимствованная ей у доктора Клэр.

— Ну что за мир! — посетовала она. — Наверное, Бог меня ненавидит! Вот и говорит: «Эй, Грейси, вот тебе ненормальная семейка, с ней и живи! А, да, еще и в Монтане! И, кстати, твой братец, полный придурок, поедет в Вашингтон и…»

— Говорю же тебе, я не еду ни в какой в Вашингтон…

— Потому что разве ты не слышала — все просто обожают придурков, а в Вашингтоне их так мало.

Я тяжело вздохнул.

— Грейси, по-моему, ты слегка отклонилась от темы… Скажи мне, только по-честному, сколько на самом деле там было плохих початков… и можешь даже не уточнять, какие именно паразиты на каком из них были.

Однако контакт с Грейси был уже утерян. С ней приключился очередной «Припадочный выход». В таких случаях сперва она издавала нечленораздельное бурчание, какого я никогда и нигде больше не слышал, за исключением одного звериного шоу, когда самец бабуина дал брату под дых, а тот издал вот такой вот звук. Комментатор проинтерпретировал это бурчание как «неохотное подчинение доминированию родственника». Потом Грейси, громко топая, убегала к себе в спальню и затворялась там на неопределенно долгий период, не выходя даже поесть. Самое долгое такое затворничество длилось полтора дня — когда я, по чистой случайности, ударил ее током посредством самодельного полиграфа, который после этого инцидента благоразумно разобрал от греха подальше. В тот раз я умудрился выманить Грейси из ее девичьего логова лишь на приманку в почти пятьсот футов жвачки-ленты, на которую просадил месячную стипендию от Геологической службы.

— Прости, Грейси, — воззвал я под дверью. — Вот смотри, тут почти пятьсот футов жвачки — и плюхнул на пол четыре магазинных пакета.

Через минуту Грейси высунула голову из комнаты. Она все еще дулась, но явно уже устала и проголодалась.

— Ладно, — буркнула она. И, втягивая добычу в комнату, добавила: — И давай, Т. В., ты хоть впредь будешь вести себя нормально.


День тянулся медленно. Грейси со мной все еще не разговаривала, так что поболтать было вовсе не с кем: доктор Клэр с головой ушла в детали жучиной анатомии, а отец, как обычно, пропадал на полях. Некоторое время я делал вид, будто мистер Джибсен вовсе мне и не звонил. Да-да, обычный августовский день на ранчо: скоро начнется последний сенокос, школа не за горами, но еще недели две можно наслаждаться купаньем в заводи под обрывом за тополиной рощей.

Однако тихое пришепетывание Джибсена преследовало меня повсюду. Той ночью мне приснилась вечеринка с коктейлями в высшем обществе — и пришепетывание мистера Джибсена было на ней гвоздем программы. Во сне все так и ловили каждое его слово, как будто шепелявость делала позволительными даже такие перлы, как «трансгуманизм». Проснулся я весь в поту.

— Трансгуманизм? — прошептал я в темноте.


На следующий день, чтоб отвлечься, я попытался взяться за карту «Моби Дика».

Рисовать карты по книгам — дело непростое. Иной раз выдуманный пейзаж предоставлял мне передышку от тяжкой задачи картографировать реальный мир во всей его целостной сложности. Но этот эскапизм всегда был омрачен явственно-ощущаемой пустотой: я знал, что обманываю сам себя чужим вымыслом. Наверное, мы потому-то вообще и читаем романы — уравновешивая радость эскапизма осознанием ее обманчивости, но лично мне никогда не удавалось толком справиться с этой смесью правды и выдумки. Быть может, надо быть достаточно взрослым, чтоб выполнять эти головокружительные номера: верить и не верить одновременно.

Наконец уже под вечер я отправился погулять и проветрить голову от порожденных Мелвиллом теней. Я шел по извилистой дорожке, которую отец выкосил в высокой траве. Сейчас, под конец лета, заросли колыхались чуть ли не выше моего роста — тонкая штриховка стеблей и листьев, пронизанная синим и нежно-розовым предзакатным светом.