Мне кажется, тятя знает больше, чем все местные хасиды, вместе взятые, даже побольше ребе Менделовича, стоящего во главе нашей маленькой общины-кехиллы. Тятю нередко включают в миньян [Миньян («число») — кворум из десяти взрослых (старше тринадцати лет) мужчин, необходимый для того, чтобы молитва считалась молитвой всей общины, а также для проведения некоторых религиозных церемоний.] для молитв, который обязательно должен состоять из десяти человек. У тяти много секретов. Например, по утрам он купается в Днестре. Я никогда не видела, как он это делает, но точно знаю, что купается. Другой секрет — его молитвы у могилы реб Менделе. А еще — наша библиотека. Стены в доме увешаны полками со священными книгами-сфорим, я привыкла засыпать под тятин голос, читающий Талмуд, Мидраш или мистические хасидские писания. Эти истории кажутся мне волшебными сказками о всяких чудесных местах, вроде Вавилона или Иерусалима.

Там много учёных людей. Там уважали бы моего отца, воздали бы ему должное. Там много и учёных юношей подходящего возраста: именно среди таких мой тятя хотел бы найти мне мужа. Я воображаю, как они выстраиваются в очередь у дверей нашего дома, чтобы хоть одним глазком увидеть меня — учёную и благочестивую дочь ребе, а мой тятя выбирает среди них самого мудрого и доброго.

Приходится в очередной раз встряхнуться. В глубине души я вынуждена сознаться, что это не совсем то, чего хочу. Когда мы с Лайей укладываемся спать на нашем чердаке, я смотрю в окошко над головой и представляю, что кто-то случайно натыкается на наш домик, взбирается на крышу, заглядывает внутрь, видит меня и… Немедленно влюбляется.

Всё потому, что время уходит. По крайней мере, я так чувствую. Чем старше я становлюсь, тем сложнее будет найти мужа. Не понимаю, для чего тятя настоял, чтобы мы с Лайей подождали, пока нам не исполнится по восемнадцать.

Можно было бы спросить у матушки, но ей недостаёт тятиной учёности, и она не любит рассуждать о подобных материях. Её больше заботит, что скажут люди да как они на нас посмотрят. Из-за их косых взглядов она сердится, но не заламывает без толку руки, а предпочитает хорошенько вымесить тесто. Тятя говорит, что её руки — руки настоящей булочницы, творящие из теста чудеса. Матушка может приготовить еду буквально из ничего. Она умеет варить сыр и собирать мёд. Знает, как смешать травки и корешки для ароматного чая. Печёт вкуснейшие халы, оладьи, рогалики и миндальное печенье-мандельброт. А уж её бабка с корицей славится по всей округе. Матушка продаёт печево в городе.

Покончив с делами на кухне, она частенько выбирается через окошко на крышу, чтобы понежиться на солнышке. Лайя любит сидеть там рядом с ней. С крыши как на ладони видно всё местечко и лес. По-моему, матушку интересует не только свежий воздух. Если тятя с головой погружён в свои книги, то мама витает в облаках. По словам Лайи — мечтает об иных краях и землях.

4

Лайя


Мне казалось, что молитвы,
скромный вид и верный путь
приведут нас к счастью и довольству.
Что найдём мы путь к Сиону,
Днестр — предстанет Иорданом,
нашим раем на земле.


Мне — пятнадцать.
Я узнала:
моей маме выбор веры,
путь благой и послушанье
обернулись лишь хулой.


Слушаю рассказы мамы
о её родном селеньи,
об Онишковцах. Когда-то,
там жила святая Анна,
прозванная Лебедицей.
Всей душой туда стремлюсь я.


Та святая Лебедица
не молилась слепо Богу.
Знала, что несовершенна,
но собою оставалась,
не рядясь в чужие перья.
Времени не тратя даром,
стать другою
не стремилась.
В том была вся её сила,
что своим путём пошла.


Православные в селенье
церковь в честь неё воздвигли,
рядом с родником, который
никогда не замерзает,
но — как лёд зимой и летом.
Льёт ли дождь,
печёт ли солнце,
снег идёт,
метель ли свищет, —
а родник тот всё такой же.


Говорят, в былое время
близ Онишковцев гнездились
сотни птиц тех белоснежных,
и сама святая Анна
им защитницей служила.
«Их теперь давно уж нет там», —
тяжело вздыхает мама.


Гниль подъела
лес дремучий,
и страдают,
плачут Кодры,
чуя смертную беду.
В людях также гниль я чую.
Но нет смысла быть хорошим,
презирая всех на свете.
Ведь тогда не остаётся
ничего. Лишь прочь лететь
вслед за Анной-Лебедицей.

5

Либа

Возвратившись с утренней прогулки, мы застаём матушку на кухне. Она готовит завтрак и ставит тесто. Тятя стряхивает с ног налипший снег.

— Гут морген, — гулко здоровается он и целует матушку в щёку.

— Доброго ранку, — отвечает она, убирая со лба золотистую прядку. — Либа, закрой дверь, хату выстудишь.

— А Лайя где? — Я стягиваю с головы платок.

— В курятник пошла, за яйцами, — весело говорит мама.

Они с Лайей — ранние пташки, чего не скажешь обо мне. Меня по утрам поднимает только предвкушение прогулки с тятей.

Вешаю жакетку на гвоздик у двери. Мама уже разливает по чашкам чай.

— Ну, скоро ты? Продрогла ж як цуцик, — окликает она меня.

Поёжившись, начинаю заплетать косу. Волосы у меня густые, длинные, блестящие, словно окатанная водой галька.

— Как красивы твои волосы, переливаются, точь-в-точь — лунный камень, — говорит мама. — Оставь их распущенными, доня.

— Лунный камень? Скорей уж жирная шерсть, — ворчу я.

Они тёмные, гладкие, ужасно непослушные и, увы, совсем не похожи на лёгкие и светлые волосы мамы и Лайи.

— Давай помогу заплести, — предлагает матушка.

Отрицательно мотаю головой.

— Иди за стол, моя зафтиг, — зовёт тятя. — Оставь свои волосы в покое, всё с ними хорошо.

От этих слов я сжимаюсь. Терпеть не могу, когда он называет меня «пышечкой», пусть даже в шутку и ласково. Притом я знаю, что будет дальше. Входит Лайя.

— А вот и шейне мейделе пожаловала! — говорит тятя.

Красавица, значит. Я сосредоточенно плету косу.

— Гут морген, — улыбается Лайя и смотрит на меня. — Как прогулка?

Пожимаю плечами. Покончив с косой, сажусь за стол, подношу чашку ко рту.

— Барух атах Адонай элохейну мелех хаолам, Шехакол Нийе Бидваро, благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, кто создал всё словом своим, — я стараюсь читать молитву с подобающим благоговением.

— Амен! — радостно восклицает тятя.

Что же, раз уж красавицей мне не бывать, постараюсь стать хотя бы хорошей еврейкой.

6

Лайя


Выхожу во двор я,
собираю яйца
и смотрю на небо
в поисках чего-то,
хоть чего-нибудь.
Ночью шелестели
листья… Или крылья?
Я оборотилась,
глянула в окошко.
Лебедь, лебедь, лебедь
сел на нашу крышу,
смотрит на меня.
Я застыла камнем.
Лебедь, лебедь!
Лебедь вдруг
расправил
крылья и
вознёсся в небо.


И с той самой ночи
я молюсь усердно,
чтобы повидать
эту птицу вновь.
Больше не застыну
я столбом соляным,
распахну окошко,
полечу за ней.


Вновь вожу глазами
по коре древесной,
по листве узорной,
и по облакам.


Ветви, словно руки,
словно мои руки,
тянутся к чему-то
ввысь,
и ввысь,
и ввысь…


Дом наш ночью давит
жёрновом тяжёлым,
давит мне на грудь.
Пусть внутри тепло мне,
пусть внутри светло мне,
но куда же мёртвым,
старым мёртвым доскам
до ветвей шумливых
полога лесного?
Спать в лесу хочу я,
вольном и зелёном,
Дом мой — это Кодры,
только там мой дом.


Утром снежным
мне тревожно,
это значит —
что-то близко.
Лишь моргну —
всё изменилось,
вот чему нас учит
лес:
искры хватит,
чтоб сгорело,
чтоб истлело всё
дотла.


В душе пожар,
я как струна.
Вся наша жизнь
гнетёт меня.
Гнетут молитвы,
святые дни:
святое от светского
отдели.
Благочестив
всегда отец,
так день-деньской,
и где конец?
Одно и то же
от зари до зари.
Вся слава дщери
Царя внутри.


Манят меня
далёкие дали
там, за днестровскими
камышами,
там, за околицей
скромного штетла.
Сердце щемит,
душа не на месте.
Как же мне слиться
со всеми вместе?
Как жить покойно
и богу молиться
в доме родимом?
Быть дочерью тяти,
похожей на Либу,
своею в селеньи?


Видя мои муки,
мама меня гонит
со двора гулять.
Что же ей ответить?
Я понять не в силах
почему, как Либу,
пирожки не учит
печь она меня?
Почему не может
научить остаться,
вдаль не улетать?
Опускаю веки,
глубоко вздыхаю.
Только б не сорваться!
Чешется спина.
Как же мне охота
сбросить эту кожу!
Мысли, мысли, мысли
вьются, точно мошки,
душу больно жалят.
Я смотрю на небо,
и молюсь ему я,
просто, как умею.


Я прошу свободы
для души пленённой.
Это не гордыня
и не благочестье.
Это что-то хочет
вырваться на волю.