— А если они меня не отпустят? Если я не вернусь? Или отец пролежит при смерти несколько месяцев? Не хочу искушать судьбу, без тебя мне не жить. Они могут заморочить меня, сбить с толку. Ты — моя судьба, гелибте [Гелибте — возлюбленная.], без тебя хоть в петлю. А с ними… — отец понижает голос до шепота, — с ними я сам не свой.

— А если кто-то убьёт наших девочек или обесчестит, ты в петлю не полезешь? — матушка качает головой, сжимая кулаки. — Только дикий зверь бросает детёнышей.

— Я и есть зверь, — усмехается тятя. — Однако уже много лет как сбросил шкуру. Кому и знать, как не тебе, — он внезапно мрачнеет. — Время идёт, люди меняются. Может быть, скоро всё станет по-другому. Если же нет… — По скулам тяти ходят желваки. — Ты права. Я должен отдать сыновний долг. Оплакать отца, произнести кадиш [Кадиш — одна из самых известных молитв на арамейском языке. Кадиш по умершему читается ближайшим родственником, мужчиной не младше тринадцати лет.] над его могилой, ежели до этого дойдёт.

— Я тут подумала… если всё сложится совсем плохо, мы могли бы отсюда уехать. Сейчас многие говорят об Америке.

— Америка — это сказка.

— Ох, Берман, никакого сладу с тобой нет, — мама всплёскивает руками и вздыхает. — Ну, хорошо, я отправлюсь с тобой.

— С девочками ничего не случится, — ласково произносит тятя. — Обещаю, мы вернёмся за ними. Адель… Тебе кажется, будто я нарочно перечу, но это вовсе не так. Здесь им безопаснее.

Матушка решительно встаёт, вытаскивает из-под кровати сундук и что-то оттуда вынимает.

— Адель… — шепчет тятя.

— Даже не начинай, Берман. Я должна подумать. Мне надо на воздух.

Она накидывает на плечи какой-то белый плащ и потирает руки, словно ей вдруг стало холодно. Она в самом деле дрожит, затем пригибается к полу, точно у неё заболел живот. Изящные руки выгибаются дугами, но под каким-то странным, неправильным углом. Воздух начинает мерцать. Я не понимаю, что происходит, однако не могу отвести глаз. Матушкино лицо и руки покрываются белым пухом, словно из каждой поры пробивается длинное перо. Платье бесформенной кучей падает на пол. Матушка остаётся обнажённой, вот только вся она теперь покрыта перьями, блестящими в неверном свете керосинки. Вдруг она скручивается в три погибели, точно хочет свернуться в шар, только руки тянутся и тянутся вверх. Миг, — и они становятся огромными крыльями, слегка отдающими желтизной лунного луча, упавшего сквозь окно. Моя мама — лебедь!

В ужасе зажимаю ладонью рот. Только бы не закричать. Я засмотрелась на лебедицу и едва не пропустила, как отец подошёл к сундуку и вытащил оттуда бурый мохнатый плащ. Кажется, я уже видела на нём такой. Или нет? Пожалуй, нет. Мех чересчур густой, словно шкура живого зверя. Горожане надевают похожие, отправляясь колядовать. Раздаётся звук, который не может издать человек. Моё сердце уходит в пятки.

Там, где только что был тятя, стоит медведь. Я едва не визжу от страха! Никогда не видела такого огромного медведя. Он в два раза больше моего тяти, целая гора бурого меха. Глазки у зверя блестящие, точно агатовые бусины. Зубы — острые, желтоватые, удлинённая морда заканчивается крупным влажным носом. Медведь шагает вперёд. Тёмный, почти чёрный мех переливается, и когда зверь движется, то кажется рябым, будто кора берёзы. Под шкурой перекатываются мощные мышцы, кривые когти скребут по половицам. «Я сплю, — всплывает мысль. — Сплю и вижу сон. Сказки и явь перемешались в моей голове, вот и всё». Оглядываюсь на Лайю. Сестра крепко спит. Может, я тоже сплю?

Меня бьёт крупная дрожь. Как бы с лестницы не сверзиться.

Медведь носом сдвигает защёлку двери, оглядывается на лебедицу. Та вспрыгивает ему на спину, и зверь покидает дом, аккуратно притворив за собой дверь. Я шумно выдыхаю, с силой сжимаю и разжимаю кулаки, надеясь проснуться. Ногти впиваются в ладони. Опустив взгляд, замечаю, что они какие-то слишком уж тёмные, острые и до боли напоминают когти. Вскрикиваю и тянусь к плечу Лайи. Волоски на предплечье густеют буквально на глазах. Испугавшись того, что может произойти, отдёргиваю руку. Страшно, как же мне страшно! Из глаз льются слёзы. Зажмуриваюсь, не решаясь протереть лицо. Ещё, чего доброго, поцарапаюсь такими-то когтищами. Сижу тихо, как мышь. Не дай Бог разбудить Лайю. Нельзя, чтобы она сейчас меня увидела. «Это сон, Либа, — твержу я себе. — Просто ночной кошмар. Когда ты проснёшься, всё исчезнет».

Вытягиваюсь на постели, пытаясь успокоиться. Жду. Бух, бух, бух — колотится сердце… Наконец внизу скрипит родительская кровать, а через какое-то время по хате разносится тятин храп. Открываю глаза и поднимаю трясущиеся руки. Руки как руки. С облегчением выдыхаю и опять крадусь к лестнице. Какими-то встретят меня родители?

Мама сидит за столом, пьёт чай. Подхожу, сажусь на пол, кладу голову ей на колени.

— Мне приснился дурной сон, — жалуюсь я.

— И что же тебе приснилось?

— Ваш с тятей разговор, — признаюсь я.

— Ох, доня! Услышала, значит? — мама тяжело вздыхает. — Может, и… видела?

— Видела, — покорно киваю я.

И тут всё меняется, мои представления о жизни переворачиваются вверх тормашками. Матушка всегда говорила, что сказки — вовсе не выдумка, а самая настоящая быль. И теперь, склонив голову на колени своей матери-лебедицы, я в это верю. Какая же из сказок — наша?

Мама обнимает меня и шепчет:

— Не думала я, что оно вот так случится. Но это ещё не всё. Нам о многом придётся поговорить.

Матушкины светлые волосы щекочут мне шею, на щёку падает её слезинка.

Однако больше она не произносит ни слова. Я встаю и молча поднимаюсь к себе. Мне не спится. До утра таращусь в окно. Страшное известие об умирающем ребе, которое принёс Янкель, не идёт у меня из головы. Как-то изменится наша жизнь? Впрочем, куда больше меня пугает то, что я узнала о родителях.

Вспоминается любимая тятина поговорка, что, мол, в каждом сердце — свои тайны, и не надо совать нос, куда тебя не просят. Ну, вот, сунула я нос в родительскую тайну, и что из этого вышло? Самое страшное, что у меня тоже, кажется, появилась тайна.

Смотрю на спящую Лайю. Её ночная сорочка сбилась, я замечаю царапины на спине, там, где могли бы быть крылья. И до меня начинает кое-что доходить. Сама я — крупная, ширококостная, а моя сестра — гибкая и лёгкая. Мы обе любим рыбу, но я не прочь полакомиться и мясом. Нам нравится Днестр, только я предпочитаю укромные заводи, она же — залитые солнцем просторы. Мои волосы жёсткие и тёмные, её — светлые, почти белые, точь-в-точь как у мамы. Внезапно вся наша жизнь обретает смысл и одновременно полностью его утрачивает.

О Кодрах и его таинственных обитателях всегда ходили всякие мрачные легенды.

Теперь-то я знаю, о ком их рассказывают.

8

Лайя


Утром проснувшись,
я обнаружила:
всё изменилось.
Вот только — что?
Рядом спит Либа,
веки опухли.
Матушки нет нигде,
тятя храпит.
«Что же не так со мной? —
крикнуть хочу я. —
Небо, ответь!»
В лес ухожу.
Сучок обвяжу
ниточкой пряжи,
ленточкой белой.
Здесь я оставлю
кусочек коры,
там — лист золотой.
Лесу дарю их,
всё повторяя:
«Ты — мой, ты — мой,
ну, а теперь
секрет мне раскрой,
листик зелёный.
Где моя матушка?
Плачет сестрица моя отчего?»
Лес же молчит.
Кажется, что
пересекла я
границу незримую.


На камнях замшелых делаю отметки,
чтобы отыскать по ним путь в родимый дом.
Гибкие тростинки окаймляют берег,
мне кивают, манят, пух их — словно перья.
В полумраке пух этот кажется знаком.


Вот он и ответ?


Словно отыскала остров среди шторма.
Где ты, моя мама?
Вижу, лебедь белый
плавает по волнам.
Слышу птичьи крики,
ветра свист, а лебедь
тянет свою песню,
просит отозваться.
Айе, айе, айе!
Вот бы спеть мне с ними,
но не понимаю
я их языка.
Это и не папин
идиш-мамалошен [Мамалошен — родной язык (дословно — язык матери).],
и не украинский
матушки родимой.
Странный, чудный говор,
словно неземной.


Безымянные созданья
там мелькают
меж стволами,
птичьи крики,
шум и трели,
свет и шорохи листвы.
Колокольцев перезвон
вдруг разносится.
Быть может —
это дети на коньках?
Шалуны скользят по льду,
с бубенцами на сапожках?
Нет, не бубенцы,
ошиблась.
Динь-динь-дон.
Но что же это
льдисто так звенит,
тревожно?


Вдоль по извивам днестровских притоков
следую тихо я тенью бесплотной.
Где-то к реке прилепились деревни,
люди беседуют в комнатах тёплых.
Думают, верно, никто их не слышит.
Я словно призрак незримый, и только.
Парубков вижу на санках, торговок
рыбой и слушаю их болтовню.
Юные парочки прячутся в чаще,
в глушь очерета скатившись с горы,
все беззаботны, бездумны, беспечны.
Там — под кустами целуются жарко,
вьётся парок над губами их лёгкий.


Мне бы свободы их, ну, хоть глоточек,
Мне бы скатиться с горки на санках.
Где же ты, где же, жуть небывалая?
Где же ты чудо, яркое, чудное?
Прячешься ли за лесами дремучими?


За лесами,
за горами,
за широкими долами


место,
сказка,
человек?


Где же моя настоящая жизнь,
и тот,
кто меня найдёт?
Кто в мир поглядит моими глазами,
кто сердце моё поймёт,
разделит то, что я понимаю?
Что втайне знала всегда?
И всё обернётся тогда иначе.
Что станет со мной тогда?