Роберт Лоу

Волчье море


Лишь храбрым на поле брани
Дано парус расправить,
Путь горя по волчьему морю…

Из скандинавской поэзии

1

...

Миклагард, Великий Город, 965 г.

Его взгляд метнулся к тряпке в моей руке, затем остановился на моем лице, на разинутом рту, будто муха на крови. Они были тусклыми, как кремень, эти глаза, и усы извивались, словно змеи, когда он презрительно оглядывал меня — мой удар не причинил ему вреда, только разозлил.

— Большая ошибка, — прорычал он на дурном греческом и шагнул мне навстречу, вытягивая из-под плаща меч-сакс длиной с мою руку.

Я взялся за рукоять замотанного в тряпку меча, взмахнул — и одним этим движением показал, сколь неуклюже с обращаюсь с оружием.

Он ухмыльнулся, а я отступил на шаг, скользя по черной гнили и мусору под ногами и всем сердцем сожалея, что не прошел мимо.

Он был быстрым, слишком быстрым и ловким, но я следил за его ногами, не за глазами, и потому вовремя увернулся, а мой рывок поставил его боком к стене. Я попытался разрубить его, но промахнулся. Мой отряпленный клинок высек искры из стены.

Осыпанный каменными крошками, он явно встревожился — и моим упорством, и тем, что сквозь тряпку мелькнуло острие. Я увидел это в его глазах.

— Не ожидал, верно? — поддразнил я, переступая с ноги на ногу. — Знаешь, скажи, зачем ты преследуешь меня по всему Миклагарду, и я отпущу тебя.

Он моргнул от удивления, потом фыркнул, как волк, наткнувшийся на бойкого петушка-калеку.

— Отпустишь меня? Видать, ты не ведаешь, с кем связался, swina fretr. Я из фальстерманов, и нам не пристало выслушивать оскорбления от мальчишек.

Значит, я правильно угадал: он из данов. Жаль, мне недостало ума удрать. Он шевельнулся, и я не пропустил этого, так что, когда он нанес удар, я поймал сакс на свою тряпку — и поморщился от боли в руке. Я вывернул запястье, норовя запутать его меч в ткани, и мне даже почти удалось выкрутить сакс. Но все же он был слишком опытен, а я чересчур неуклюж для успеха моей затеи.

Хуже того — по сей день я стыжусь своей глупости, — его товарищ подкрался ко мне сзади, локтем саданул под ребро и швырнул меня в грязь. Затем вырвал меч из моих дрожащих рук, с такой легкостью, будто вынимал птичьи яйца из гнезда, и я вдруг сообразил, что именно так они все и замышляли с самого начала. Я едва мог вздохнуть, в боку болело, и оставалось только подчиниться.

— Пора грести отсюда, — проворчал невидимка за моей спиной, и я услышал, как он хлюпает по грязи, уходя прочь.

Вряд ли они хотели меня убивать, но тип из Фальстера глядел кровожадно, а мои глаза пеленой застилал дождь. Каменные стены переулка сходились почти вплотную, виднелся лишь клочок равнодушно-серого неба, и мне подумалось, что обидно умирать в такую дрянную погоду.

Недостойно воина погибать в грязном проулке Великого Города и под проливным дождем. Особенно под дождем; тем паче что мне внезапно вспомнился первый человек — мальчик, — которого я убил: бледное лицо на пустоши, глаза невидяще глядят в небосвод… Я вздрогнул от этой картины.

Фальстерман навис надо мной, тяжело дыша, и нацелил сакс мне в живот. Дождевые капли жемчугом стекали по яркому лезвию, срывались с ребра…


Дождь, говаривал Сигват, способен рассказать обо всем, если знаешь, как его слушать. Дождь в норвежском сосновом бору хорош, чтобы вымыть голову, но в городе, да еще древнем, он стекает с карнизов сажей веков, черной, как смоль, суровой, как проклятие.

Миклагард — город великий и древний, и его трубы плюются и шипят, точно злобные змеюки. Даже море здесь злое, накатывается на берег массивными медленными волнами, набухает, черное и жирное, как мокрые спины свиней, а белесая пена вся усеяна мусором.

Я не хочу оставаться в этом городе, его очарование для меня давно поблекло. Выбравшись из осыпавшегося кургана Аттилы, те из Братства, кто выжил в Травяном море, осели тут, убедив греческого кормчего взять нас на борт. С тех самых пор я мыкался в гавани, грузил и разгружал суда, чтобы не помереть с голодухи в ожидании, пока остальные члены Братства доберутся из далекого Хольмгарда, и мы снова сможем выйти на дорогу китов.

В своих грезах, далеко-далеко, я видел новый корабль и возможность вернуться за серебром; эта мысль грела нас студеной зимой в Миклагарде, этом злосчастном Пупе мироздания.

И черного дождя было бы достаточно, чтобы проклясть все на свете, но в день, когда у меня отобрали рунный меч, я вымок и разозлился на типов, что следили за мной с самого утра под сенью стен Севера, — ведь они то ли не умели прятаться, то ли не считали нужным скрываться. В любом случае это было оскорбительно.

В ясный день из Константинополя можно увидеть дальний, галатский берег залива. А в тот день я едва мог различить человека за спиной в бронзовом блюде, которое поднял, будто бы прикидывая, стоит ли его покупать.

Отражение дробилось и корчилось на мокрой рубчатой поверхности: какой-то чужак — подбородок торчком, тощая борода клином, усы, как тень над губой, длинные, рыжеватого отлива волосы косами, прядь со лба откинута назад, открывая голубые глаза. Это мое лицо. А за ним дробился и корчился преследователь.

— Ну, что видишь? — требовательно спросил угрюмый грек-продавец, все товары на лотке которого отсыревали на коврике под тряпичным навесом, набухшим влагой. — Небось возлюбленную, а?

— Я скажу тебе, чего не вижу, — ответил я, выдавливая из себя улыбку, — ты, gleidr gaugbrojotr. Я не вижу, на что стоит потратиться.

Он хмыкнул и выхватил у меня блюдо, его желтоватое лицо побагровело там, где не росла густая борода.

— В таком случае иди чешись в другом месте, meyla, — процедил он. Хороший ответ; выходит, он знает северное наречие и понял, что я назвал его кривоногим гробокопателем. А он обругал меня «девчонкой». Что ж, я и раньше успел узнать, что купцы Миклагарда остры на язык, а их бороды густо намаслены.

Я мило улыбнулся и двинулся прочь. Я узнал, что было нужно: бронзовое блюдо показало мне того же человека, которого я видел уже трижды за сегодня, в других кварталах.

И что делать? Я стиснул завернутый в тряпицу рунный меч, пожевал скрипилиту, лепешку из толченого гороха, тонкую и хрустящую сверху, щедро промасленную внутри, обернутую в лист растения и — о чудо из чудес — густо перченую. Это удовольствие, которого никто никогда не встречал севернее Новгорода, стоило безумно дорого за пределами Великого Города именно благодаря перцу; право, дешевле было бы посыпать лепешку золотом. Это соблазнительный вкус и собачий холод лишили меня глаз и ума, клянусь.

Улица привела к маленькой площади, где окна светились манящим золотом свечей в ранних зимних сумерках. Признаться, я уже давно перестал восторгаться этим зрелищем домов, словно взгроможденных друг на друга, и высматривал только своего преследователя. Я остановился у скрипучего колеса точильщика и оглянулся; этот тип никуда не делся.

Северянин, никакой ошибки, ростом намного выше местных, гладко выбритый, но с длинными витыми усами, по свейскому обычаю, столь распространенному на Севере. Длинные волосы едва прикрывал кожаный колпак, а под плащом он наверняка прятал кое-что острое.

Я пошел дальше, мимо лотка, с которого женщина продавала гороховые лепешки и сушеный инжир. Рядом с ней мужчина в куртке без рукавов торговал сыром прямо из корзины, а по соседству, прижавшись к стене и стараясь не стучать зубами от холода, предлагали себя гулящие девки, обнажая сизые груди перед прохожими.

Великий Город зимой — жуткое местечко. За спиной у него Море Тьмы, а дальше Травяное море Руси, и потому тут царят мрак и всепроникающая сырость. Бывает, конечно, что посреди зимы вдруг возвращается позднее лето, но на солнце рассчитывать не приходится — только дождь, сплошной дождь от последнего дня сбора урожая и до праздника Остары, который миклагардские жрецы именуют Пасхой.

— Иди погрейся, — позвала меня одна из девок. — Я научу тебя делать зверя с двумя спинами.

Я усмехнулся и пошел дальше, стараясь не терять из вида соглядатая, обменялся парой ругательств со встречным, преградившим мне путь, а потом чуть не врезался в торговца шерстью, что вывернул из-за угла, громко призывая покупать его тюфяки, покуда детишки не замерзли от стужи по вине беспечных родителей.

Мокрая улица вела вниз, к гавани, полнилась народом, ветвилась переулками и кидала мне навстречу то пекарей, то бортников, то дубильщиков кожи, то шкурников.

Это был не самый приличный квартал Миклагарда, здесь обитали отбросы общества. Увечные, убогие, прокаженные — большинству не суждено дотянуть до конца зимы. Холода уже подступали к Великому Городу, и их хватило, чтобы лишить меня осторожности и заставить выяснить, кто таков мой преследователь и что ему нужно.

Так что я скользнул в один из проулков и сжал в руке обернутый в тряпицу рунный меч, свое единственное оружие, кроме ножа для еды. Я рассчитывал приставить клинок к горлу соглядатая, когда тот будет проходить мимо, увлечь мерзавца в проулок — и пусть выкладывает, как на духу, чего привязался.

Он замешкался у входа в проулок, явно меня потеряв, и стал оглядываться.

Останься я в тени, мне бы наверняка удалось от него отделаться, — но я вышел из укрытия и ударил его по голове.

Что-то громыхнуло; он покачнулся и закричал: «Оскильгеттин!» — что ж, точно северянин. Впрочем, по его рыку легко было догадаться, что это значит «ублюдок», даже не зная ни слова по-свейски. По выбору слов я понял, что он верит в Белого Бога, хотя, может, и не крещен: лишь верующие в Христа отвергают детей, рожденных вне брака. Значит, дан, явно из новобращенных конунга Харальда Синезубого. Да уж, приятного мало.

Еще я выяснил, что под кожаным колпаком на голове у него железный шлем, который и принял на себя мой удар. И, наконец, тип сообщил, что он из Фальстера и я сильно его разозлил.

Вот что я узнал. Многое, конечно, пропустил, и хуже всего оказался его напарник, который подобрался ко мне сзади, напал исподтишка и отобрал меч; а теперь капли дождя стекают по клинку фальстермана, нацеленному мне в живот.

— Старкаду не понравится, — прохрипел я. Верзила-дан помедлил, и я догадался — он не простой наемник, его послал за мной старый враг, с которым мы и раньше проливали кровь.

Я дернул правой ногой, метя ему в пах, но он был слишком ловок и подставил меч, вывернув тот плашмя, а потом снова замахнулся на меня.

Ему так хотелось прикончить меня, это было видно, но мы оба знали, что Старкаду я нужен живым. Он мог бы позлорадствовать, помахать у меня перед носом отобранным рунным мечом, но тот давно уже исчез вместе с напарником северянина. Фальстерман, явно торопясь уйти, завел было прощальную речь: мол, как мне сейчас повезло, а в следующую встречу он меня выпотрошит, как рыбу…

И вдруг он выдавил негромкое «Ух!», за его правым ухом мелькнула рукоять ножа, а лезвие вонзилось ему в горло.

Чья-то рука извлекла нож с такой небрежностью, будто вытаскивала занозу, кровь из раны громко забулькала, брызги полетели в разные стороны, а дан рухнул наземь пустым бурдюком из-под воды.

Я моргнул и увидел в тусклом желтом свете из окон далеких домов крупного мужчину с наголо выбритой головой, только над каждым ухом серебрились по две заплетенных пряди; штаны на нем были как у ирландцев, а рубаха и плащ явно греческие. Он держал в руке длинный нож, а на лбу у него виднелся вытатуированный знак — Эгисхьяльм, «Шлем ужаса», руна, от которой враги разбегаются в страхе, если произнести правильное слово. Жаль, он не свел эту руну, она изрядно пугала меня самого.

— Слыхал, он назвал тебя вонючей свиньей, — сказал мужчина на северном наречии, и его глаза и зубы сверкнули в сумерках. — Так что я рассудил, что у вас тут не дружеский разговор. А раз ты Торговец Орм, у которого есть люди, но нет корабля, а я Радослав Щука, с кораблем, но без людей, я решил, что мне ты нужнее, чем ему.

Он помог мне подняться, подставив плечо, и я заметил на его обнаженном предплечье несколько застарелых белых шрамов. Я посмотрел на мертвого дана, а Радослав наклонился и срезал у него с пояса кошель, достал десяток монет и забрал их вместе с саксом. Тут я сообразил, что меня могли убить, и мои ноги подкосились, так что пришлось вцепиться в стену. Чуть погодя я поднял голову и увидел, как мой спаситель — славянин, точно — режет себе руку саксом. Понятно, откуда эти шрамы.

Он перехватил мой взгляд и оскалил зубы в хищной усмешке.

— По одной за каждого человека, которого убил. Это обычай моего клана, — пояснил он, а затем мы с ним завернули мертвого дана в плащ и оттащили туда, где тени гуще. Меня снова затрясло, но не от страха — дан ушел бы своей дорогой, а я остался бы лежать в грязи, униженный, но живой, — а от горечи утраты. Я бы заплакал, наверное, но постыдился нового знакомца.

— Кто это был? — спросил мой спаситель, перевязывая новый шрам.

Я помешкал с ответом. Ладно, раз он пролил за меня кровь, думаю, ему можно довериться.

— Подручный некоего Старкада, воина конунга Харальда Синезубого. Ему не терпелось кое-что у меня забрать.

Для Хониата, вдруг подумалось мне, этого греческого купца, столь отчаянно возжелавшего мой рунный меч. Точно, это грек велел Старкаду добыть клинок, и он будет недоволен гибелью наемника. В Великом Городе блюли законы, и мертвый дан в переулке может вывести на Старкада и Хониата.

Радослав пожал плечами и улыбнулся. Мы проверили, что никто за нами не следит, выбрались из переулка и двинулись прочь, притворяясь собутыльниками, что ищут винную лавку. Колени подламывались, лицедействовать было нетрудно.

— Суди о мужчине по его врагам, так говорил мой отец, — проворчал Радослав. — Выходит, ты великий человек, хоть и молод. Конунг Харальд, ни больше ни меньше!

— И молодой князь Руси Ярополк, — прибавил я мрачно, чтобы увидеть, как Радослав это воспримет, раз уж он из той части света. Его глаза слегка расширились, когда прозвучало имя старшего сына русского князя, — но и только; мы помолчали, и мое суматошно колотившееся сердце подуспокоилось.

Я ломал голову, прикидывая, каким образом вернуть свою потерю, а перед мысленным взором то и дело возникала жуткая картина — лезвие ножа вылезает из шеи дана под самым ухом, и кровь брызжет, как морская вода. С тем, кто способен на такое, нужно быть настороже.

— Что украли-то? — внезапно спросил Радослав. Его лицо, мокрое от дождя, казалось маской бликов и теней.

Что украли? Хороший вопрос. Я решил не юлить.

— Рунного Змея, — сказал я. — Стропило нашего мира.


Я привел Радослава в нашу обитель в полуразрушенном амбаре у гавани, как подобало приветить человека, спасшего твою жизнь, но я не собирался оказывать этому Радославу иных почестей. Сигват, Квасир, Элдгрим Коротышка и прочие из Братства сидели нахохлившись вокруг чадящей жаровни, разговаривали о том о сем и, конечно, поминали Орма, который обещал добыть корабль и пособить им снова заняться настоящим делом.

Вот только Орм ничего не придумал. Я и так намучился, спасая наши шкуры после того, как мы выбрались из кургана Аттилы, заплатил степнякам те крохи, которые удалось забрать из обвалившегося захоронения, — и чуть было не утонул, их вытаскивая, потому что сокровища и сапоги тянули под воду.

Я не смог избавиться от Братства и после того, как нас всех выкинули на пристань. Они уставились на меня жалобно, будто свора растерянных собак. На меня! Моложе любого из них, годившегося им в сыновья! Они звали меня «паренек» и похвалялись перед всеми, кто слушал, что Орм — это голова, каких еще поискать, а сам я пялился на богатства и чудеса Великого Города ромеев.

Здесь люди ели бесплатный хлеб и проводили время, беснуясь на гонках колесниц и скачках, дрались, как безумцы, «синие» против «зеленых», прямо на ипподроме, и ничуть не выбирали выражения в спорах, так что городские бунты случались чуть ли не каждый день.

Угольно-черные шрамы отмечали место столкновений предыдущего года, когда разгорелось восстание противников Никифора Фоки, здешнего правителя. Восстание провалилось, кто к нему подстрекал, так и не выяснили, хотя перешептывались, что за всем стоит Лев Валант, — но он и другие подозреваемые благоразумно отсутствовали в те дни в Великом Городе.

Это город злой и черносердый, где даже отбросы в сточных канавах черны, как вороновы перья, и мы узнали, что, пусть его распри обращены внутрь, а не вовне, Миклагард безмерно жесток. Кровопролитие было нам не в новинку, но вот в миклагардском вероломстве мы разбирались не лучше, чем в пристрастии горожан к гонкам колесниц и лошадей.

По этому новому кораблю мы бродили с широко раскрытыми глазами, и нам пришлось многому научиться, и быстро. Мы узнали, что называть местных греками — это оскорбление, ибо они считали себя римлянами, причем истинными. Но все они говорили и писали по-гречески и в большинстве своем почти не знали латыни — хотя это вовсе не мешало им мутить воду.

Мы узнали, что живут они в Новом Риме, не в Константинополе, не в Миклагарде, не в Омфале, Пупе мироздания, и не в Великом Городе. Еще мы узнали, что император — на самом деле не император, а василевс. Время от времени он становился василевсом-автократором.

Мы узнали, что они люди цивилизованные, а нас нельзя пускать в приличные дома, ведь мы наверняка украдем серебро или девичью честь — или то и другое — и оставим грязные следы на полу. И все это до нас донесли не любезные учителя, а презрительно поджатые губы и насмешки.

Даже к рабам относились лучше, их кормили и давали приют, а мы получали жалкую ежедневную плату от толстого греческого полукровки, и этих денег не хватало ни на настоящий мед — даже сумей мы его тут найти, — ни на достойную жратву. Мои запасы серебра Аттилы почти истощились, в голову ничего не приходило, и я спрашивал себя, как долго Братство будет терпеть.

Поодиночке и парами, точно раскаивающиеся заговорщики, все они подходили ко мне с одним и тем же вопросом: что я видел внутри кургана Аттилы?

Я отвечал: гору почерневшего от времени серебра и высокий трон, где ныне восседает Эйнар Черный, который привел нас всех туда, и будет восседать вечно, самый богатый мертвец в мире.

Все они были там — хотя никто, кроме меня, не проникал внутрь, — но никто не сумел бы вернуться снова, проложить путь через бескрайние просторы Травяного моря. Я знал, что их тоже тянет обратно, что они тоже попались на крючок и готовы к возвращению, вопреки всем перенесенным испытаниям и смерти товарищей, одержимые магией этого места.

А более всего их угнетало проклятие, которое пало на них из-за нарушения клятвы. Виноват-то Эйнар, и все видели, что с ним сталось, поэтому никто и не отважился ускользнуть в ночь, оставив товарищей следовать серебряной приманке. По правде говоря, не знаю, что было сильнее — страх перед проклятием или боязнь заплутать, но они ведь северяне, и этим все сказано. Они знали, что гора сокровищ лежит в степи и что эти сокровища прокляты. Их снедала тоска по богатству и изъязвлял страх, денно и нощно.

Почти каждую ночь, в тишине нашего пристанища, они просили посмотреть меч, этот кривой клинок, вырванный мною из руки Атли. Его выковал мастер, наполовину карлик или повелитель драконов, уж точно не человек. Он был способен разрубить наковальню, на которой его ковали, а по лезвию тянулась змея из рун, тугой узел узора, не поддававшийся разгадке.