— Дорогая, не обращайте на меня внимания. Я буду вести себя тихо как мышка. Только запихну свой сундук — не находите ли вы, что слово «сундук» больше всего подходит к такому старому чемодану? — вот сюда, в угол, чтобы не болтался у вас под ногами.

Он так и сделал, а затем снова устроился на диване и принялся читать, беззвучно шевеля губами, небольшую толстую черную книжечку. Надо полагать, снова молитвы.

— Простите, доктор Парлабейн, вы собираетесь пробыть тут все утро?

— Все утро, и весь день, и весь вечер. Казначей пока не нашел мне жилья, хоть и был так добр, что разрешил мне есть в общем зале. Если, конечно, это доброта — мои воспоминания о том, как кормят в «Душке», внушают некоторые сомнения.

— Но я работаю в этой комнате!

— Для меня будет огромной честью разделить ее с вами.

— Но это невозможно! Как я буду работать в вашем присутствии?

— Служение науке требует уединения. О, как я вас понимаю! Но любовь к ближнему, дражайшая Молли! Не забывайте о любви к ближнему! Куда же я пойду?

— Я поговорю с профессором Холлиером!

— Я бы на вашем месте сначала хорошенько подумал. Да, возможно, что он велит мне уйти. Но есть некоторая вероятность — и притом немалая, — что он велит уйти вам, в ваш закуток, или как там называются эти чуланчики, отведенные аспирантам. Мы с профессором Холлиером очень старые друзья. Еще с тех пор, когда вас и на свете не было, дорогая.

Я так разозлилась, что не нашла ответа. Поэтому я сбежала и околачивалась в библиотеке, пока не прошло время обеда. Потом вернулась, решив попробовать еще раз. Парлабейн лежал на диване и читал бумаги из папки, взятой с моего стола.

— Добро пожаловать, милейшая Молли! Я знал, что вы вернетесь. Вы ведь не можете долго гневаться. С таким прекрасным именем — Мария, Матерь Божия, — вы, несомненно, само понимание и всепрощение. Но скажите мне, зачем вы так пристально изучаете этого монаха-расстригу, Франсуа Рабле? Видите, я заглянул в ваши бумаги. Рабле вовсе не тот человек, которого я ожидал бы встретить в вашей компании.

— Рабле — одна из величайших недопонятых фигур эпохи Реформации. Я специализируюсь в том числе и на нем.

Как я себя ненавидела за то, что объясняюсь! Но у Парлабейна был чудовищный дар — он умел заставить меня оправдываться.

— Ах, так называемая Реформация. Столько шуму из-за таких мелочей! Действительно ли Рабле был из этих гадких, сварливых реформаторов? Неужели он был заодно с этим несносным Лютером?

— Он был заодно с этим в высшей степени почтенным Эразмом.

— Понимаю. Но все же он был скабрезен. И глубоко презирал женщин, если я правильно помню, хотя прошли годы с тех пор, как я читал его неуклюжий, грубо сплетенный роман о великанах. Но нам с вами нельзя ссориться; мы должны жить в братской любви. Со времени нашего последнего разговора я повидал нашего дорогого Клема, и он разрешил мне остаться тут. Я бы на вашем месте не стал его из-за этого дергать. Его ум, кажется, занят великими вещами.

Значит, он победил! Мне нельзя было уходить. Он добрался до Холлиера первым. Он улыбнулся мне с видом довольного кота:

— Вы должны понять, дорогая, что мой случай — особый. Поистине, всю жизнь я был особым случаем. Но я нашел решение всех наших проблем. Взгляните на эту комнату! Несомненно, это комната средневекового ученого. Вон тот предмет на шкафу — алхимическая принадлежность, даже я это понимаю. Эта комната подобна келье алхимика в каком-нибудь тихом средневековом университете. И она полностью укомплектована! Вот сам великий ученый, Клемент Холлиер. А вот вы — необходимая принадлежность любого алхимика, его soror mystica, или подруга по научным занятиям, выражаясь современным языком. Но чего же тут не хватает? Разумеется, нужен еще famulus, доверенный слуга ученого, его преданный ученик и безропотный прислужник. В этом крохотном уголке Средневековья я беру на себя роль фамулюса. Вы поразитесь — сколько от меня пользы. Видите, я уже переставил все книги в шкафу, упорядочив их по алфавиту.

Черт! Я ведь сама хотела это сделать. Холлиер никогда не может ничего найти, такой у него беспорядок. Мне хотелось заплакать. Но я не собиралась плакать перед Парлабейном. Он, однако, не умолкал:

— Надо полагать, в этой комнате убирают раз в неделю? И Холлиер так запугал уборщицу, что она не смеет ничего тронуть или передвинуть? Я буду убирать тут каждый день, чтобы комната была чистая, как… ну, не как свежевыпавший снег, конечно, но более или менее чистая, в той степени, какая терпима для ученого. Чрезмерная чистота — враг творчества, полета мысли. И еще я буду убираться для вас, дражайшая Молли. Я буду уважать вас, как должен famulus уважать soror mystica своего господина.

— Достаточно уважать, чтобы не рыться в моих бумагах?

— Возможно, не до такой степени. Я люблю знать, что происходит вокруг. Но что бы я ни нашел, дорогая, я вас не выдам. Если бы я выбалтывал все, что знаю, я бы никогда ничего не достиг.

Чего же это он достиг? Монах-оборванец, оправа очков починена изолентой! Но я тут же сама ответила на свой вопрос: он пролез в мой особый мир и уже отобрал у меня большую его часть. Я вызывающе взглянула Парлабейну в глаза, но он лучше меня умел играть в эту игру, и скоро я опять неслась вниз по винтовой лестнице, злая, обиженная, растерянная.

Черт! Черт! Черт!

Новый Обри I

1

Осень — наиболее созвучное мне время года; университет — наиболее созвучное обиталище. По опыту всех лет, когда я был студентом, а позже — преподавателем, я заметил, что в первый день учебного семестра всегда бывает хорошая погода. Шагая по кленовой аллее, ведущей к университетскому книжному магазину, я был, по-видимому, счастлив — настолько, насколько я вообще способен быть счастливым, а я по натуре склонен к счастью, или же к воодушевленному труду, что для меня одно и то же.

Встретил Эллермана и одного из немногих по-настоящему неприятных мне людей — Эркхарта Маквариша. С тех пор как я видел Эллермана в прошлый раз, по его лицу стало гораздо заметнее, что у него рак.

— Вы на пенсии, однако начался семестр — и вы тут как тут, на прежнем пастбище, — сказал я. — Я думал, вы упорхнули куда-нибудь на греческие острова и там наслаждаетесь свободой.

Эллерман тоскливо улыбнулся, а Маквариш издал сиплый звук, обычно заменяющий ему смех.

— Вы же знаете — уж кому и знать, как не вам, отец Даркур, что пес возвращается на свою блевотину, а вымытая свинья — валяться в грязи […пес возвращается на свою блевотину, а вымытая свинья — валяться в грязи. — Второе послание апостола Петра, 2: 22.].

И он снова засипел, в восторге от собственного остроумия.

Как это похоже на Маквариша: сказать гадость бедняге Эллерману, который, что очевидно, смертельно болен, и мне — за то, что я священник. Маквариш считает, что ни один человек в здравом уме не имеет права быть священником.

— Я решил посмотреть, как выглядит университетский городок, когда меня в нем больше нет, — объяснил Эллерман. — А если правду сказать, мне захотелось посмотреть на юные лица. Я всю жизнь на них смотрел, вот и привык.

— Это серьезная слабость, — сказал Эрки Маквариш. — Никогда не позволяйте себе подсесть на чужую молодость. От зеленых яблок, того и гляди, понос прохватит.

Желание созерцать молодых — с умирающими это бывает, я часто такое вижу. Женщины любят смотреть на младенцев и все такое. Бедный Эллерман. Но он продолжал:

— Не только молодежь, Эрки. Людей постарше тоже. Знаете, университет — удивительно прекрасное сообщество. Здесь кого только не встретишь, и все выражают свое «я» гораздо свободней, чем если бы они были бизнесменами, адвокатами и тому подобное. По-хорошему об этом надо бы написать книгу. Я всегда хотел сам ею заняться, но я теперь вышел из игры.

— Уже пишут, — сказал Маквариш. — Вы что, забыли? Университет поручил Дойль написать его историю. Дойль на три года освободили от всех остальных обязанностей, дали ей бюджет, секретарей, ассистентов, чего только пожелала ее жадная душа историка. Выйдут три неподъемных тома унылого мусора, но кого это волнует? Главное, что у университета будет история.

— Нет, не будет; я совсем не о том говорил, — сказал Эллерман. — Я имел в виду рассказ о том о сем, прихотливо меняющий течение, с деталями и подробностями, которые никто никогда не подумает записать, но которые составляют самую ткань жизни. Что люди говорили неофициально, что делали, когда были не на параде, всяческие сплетни и слухи, без необходимости что-либо доказывать.

— Нечто вроде «Кратких жизнеописаний» Обри [Нечто вроде «Кратких жизнеописаний» Обри… — Джон Обри (1626–1697) — английский писатель и коллекционер, автор книги «Краткие жизнеописания», сборника занимательных биографий великих англичан.], — сказал я бездумно, желая лишь сделать приятное Эллерману, который так плохо выглядел.

Он отреагировал неожиданно энергично. Чуть не подпрыгнул на месте.

— Да! Именно, совершенно верно! Нужен кто-то вроде Джона Обри, который слушает все, любопытствует обо всем, записывает торопливыми каракулями, не заботясь о стиле. Сорока научного мира, хватающая никем не оцененные безделицы. Да, этому университету нужен Обри. О, будь я только на десять лет моложе!

Бедняга, подумал я, он цепляется за жизнь, которая от него ускользает, и думает найти ее в пьянящей влаге сплетен.