— Но не все же вам меня допрашивать, брат Джон. Мне рассказывали, что вы сделали блестящую карьеру ученого.

— И это так. О да, я блеснул метеором в научном мире, когда еще не знал ничего о человечестве и вовсе ничего — о себе.

— Это знание вас и погубило?

— Меня погубила неспособность сочетать эти два вида знаний.

Я решила обойтись с братом Джоном погрубее, — может быть, так удастся из него что-нибудь вытянуть, пробив его защиту.

— Слишком много ума и недостаточно характера?

Подействовало.

— Мария Магдалина Феотоки, это недостойно с вашей стороны! В устах какой-нибудь узколобой канадской девицы, сроду не видавшей ничего, кроме Торонто и залива Джорджиан-Бей, такое замечание могло бы сойти за проницательность. Но вам случалось испивать из лучших источников. Что вы имеете в виду под «характером»?

— Выдержку. Сильную волю, чтобы уравновесить книжные знания. Умение сложить два и два и получить четыре.

— И еще — умение пролезть на хорошую академическую ставку, а потом на постоянную профессорскую должность, потом стать полным профессором, ни разу не задумавшись, чего именно ты полон, а потом взмыть в небеса, и стать заслуженным профессором, и вынудить у декана повышение ставки, угрожая, что иначе уедешь в Гарвард… Нет, Мария, это не ваши слова. Это сказал какой-то глупец из вашего прошлого. Отыщите его, загоните в угол и скажите ему вот что: этот превозносимый им «характер» ни шиша не стоит. На самом деле нас творит, ваяет и создает некто, кому лишь немногие осмеливаются взглянуть в лицо: это ребенок, которым ты когда-то был, давным-давно, до того, как формальное образование запустило в тебя когти; нетерпеливый, жадный до всего ребенок, жаждущий любви и власти, не могущий насытиться ни тем ни другим; он ярится и буйствует у тебя в душе, пока ты не закроешь глаза и глупцы не скажут: «Правда, у него такой умиротворенный вид?» Именно эти запертые внутри ненасытные дети — причина всех войн, и всех ужасов, и всего искусства, и всей красоты, и всех открытий в мире, потому что они пытаются добраться до всего, что было для них недосягаемо, когда им еще не исполнилось и пяти лет.

Так, мне удалось его растрясти.

— И что, нашли вы этого ребенка? Малютку Джонни Парлабейна?

— Думаю, да. И это оказался весьма затюканный младенец. Но вы верите тому, что я сказал?

— Да, верю. Холлиер говорит то же самое, только другими словами. Он говорит, что люди никогда не живут в том, что называется настоящим; сооружение, представляющее собой психику современного человека, шатается и кренится над пропастью шириной не менее десяти тысяч лет. А все знают, что дети — дикари.

— А вы встречали дикарей?

Еще бы! Но вот тут-то мне и следовало придержать язык. Поэтому я только кивнула.

— Так чем же на самом деле занимается Холлиер? Только не говорите опять «палеопсихологией». Расскажите мне словами, понятными простому философу.

— Философу? Если вам нужен философ, то Холлиер очень близок к Хайдеггеру. Он пытается воспроизвести образ мысли ранних мыслителей, и не только великих мыслителей, но и обычных людей, которые иногда занимали не совсем обычное положение, королей и священников — некоторых, потому что они оставили след в истории развития человеческого мышления, — через традиции, обычаи и народные поверья. Холлиер хочет знать об этом. Он хочет понять способы мышления древних людей, не критикуя их. Он глубоко погружен в Средние века, потому что они на самом деле расположены посредине — между далеким прошлым и современным постренессансным мышлением. Он хочет встать на полпути, чтобы смотреть в обе стороны. Он ищет ископаемые идеи и на их основе пытается понять, как работала человеческая мысль.

Я заказала еще бутылку кьянти, и Парлабейн выпил ее почти всю, так как я не пью больше двух бокалов за вечер. Кроме этого, он осушил четыре рюмки «Стреги» и выкурил еще одну удушливую сигару, но я привыкла и к пьяницам, и к вони. Парлабейн заговорил громче, иногда произнося слова одновременно с рыганием и при этом повышая голос, видимо, чтобы заглушить внутренние помехи.

— Знаете, когда мы с Холлиером были студентами в «Душке», я бы и ломаного гроша не дал за его шанс подняться выше хорошего профессора на постоянной ставке. Он очень сильно вырос.

— Да, он один из тех заслуженных профессоров, по чьему адресу вы проехались. Совсем недавно ректор в интервью для прессы назвал его одним из украшений университета.

— Боже милостивый! Старину Клема! Воистину поздний расцвет. И еще, конечно, у него есть вы.

— Я его аспирантка. И довольно способная.

— Чушь! Вы его soror mystica. Это и ребенку видно. Во всяком случае, гениальный ребенок, жадный до всего малютка Джонни Парлабейн увидел это раньше, чем взрослые успели продрать сонные глаза. Холлиер вас окружает. Поглощает. Вы им полностью окутаны.

— Не кричите. Люди смотрят.

Тут он действительно перешел на крик:

— «Не кричите, я вас прекрасно слышу. У меня в ухе телефон Морли — он полностью помещается в слуховом проходе и не виден снаружи. Конец глухоте!» Помните эту старую рекламу? Нет, конечно: вы слишком много знаете, но слишком молоды и потому ничего не помните. — Он передразнил фальцетом: — «Не кричите, люди смотрят!» Кого это колышет, глупая ты дырка? Да пускай себе смотрят! Ты его любишь. Хуже того, ты в нем полностью растворилась, а он и не знает. Как ему не стыдно, дураку!

Но он же знает! Разве я позволила бы ему овладеть мною на диване пять месяцев назад, если бы не была уверена, что он знает о моей любви? Нет, не надо об этом спрашивать. Я уже не так уверена в ответе.

Хозяин «Обжорки» обеспокоенно маячил неподалеку. Я умоляюще взглянула на него, и он помог мне поднять Парлабейна на ноги и подтолкнуть в сторону двери. Монах оказался силен как бык, и вышла потасовка. Парлабейн запел очень громким и неожиданно мелодичным голосом:


Все кружится и летит,
Спит добро, и злоба спит,
Денег нету заплатить,
Отчего ж мне до́лжным быть,
Скоро-скоро смерть придет,
Всех сравняет в свой черед… [Джон Гейвуд. Здесь и далее, если не оговорено иное, перевод стихов выполнен Д. Никоновой.]

Наконец мне удалось вытащить его на улицу, доволочь до парадной двери «Душка» и сдать ночному привратнику, своему старому приятелю.

Я шла к метро и думала: вот что выходит, когда пытаешься понять Парлабейна, — скандал в ресторане. Следует ли продолжать? Думаю, да.

Но меня опередили. На следующее утро в комнате Холлиера меня ждала записка и букет цветов — сальвий, совершенно очевидно нарванных на клумбе у резиденции декана. В записке говорилось:

...

О дражайшее и самое всепонимающее из Творений!

Простите меня за вчерашнее. У меня слишком давно ни капли во рту не было. Пообещаю ли, что это больше не повторится? Увы, такое обещание было бы неискренним. Но я должен загладить вину. Так пригласите меня на обед еще раз, и поскорее, и я расскажу Вам историю своей жизни, которая, безусловно, стоит тех денег, что Вы заплатите за ужин.

Покорный раб, ползающий у Ваших ног,

П.
3

Чтобы получить ученую степень, до начала работы над диссертацией надо пройти несколько курсов, имеющих отношение к твоей теме. Я уже почти набрала нужное количество курсов, но в этом году Холлиер предложил мне взять еще два — один по культуре европейского Ренессанса у профессора Эркхарта Маквариша, а другой по греческому языку Нового Завета у профессора преподобного Симона Даркура. Маквариш читал скучно; материал был хорош, но Маквариш, как настоящий ученый, не считал возможным рассказывать интересно, чтобы его не обвинили в «популяризаторстве». Он был малорослый, с длинным красным носом, который он постоянно вытирал носовым платком, вытаскивая его из левого рукава. Как мне объяснили, это признак того, что он когда-то служил офицером в первоклассном полку Британской армии. На его лекции ходило человек двадцать.

Проф. — преп. был совсем другой. Священник, круглый как колобок и розовый как младенец, не читал лекцию, а проводил семинар, на котором все должны были высказываться или хотя бы задавать вопросы. Нас было только пятеро: кроме меня, трое молодых людей и один мужчина средних лет, все — будущие священники. Двое из молодых людей были современные, расхристанные, длинноволосые, по-модному немытые; они собирались занять какие-то посты в евангелической церкви и в свободное время помогали проводить службы под рок-музыку, где их единомышленники танцами изгоняли из себя Зло и обнимались в слезах по окончании шоу. Мне кажется, эти двое занимались греческим, так как надеялись прочитать в оригинале Писания, что Иисус, помимо всего прочего, отлично танцевал и играл на гитаре. Третий молодой человек принадлежал к очень высокой англиканской церкви […молодой человек принадлежал к очень высокой англиканской церкви… — Высокая церковь — направление в англиканской церкви, организационно и обрядово более близкое к католичеству. Низкая церковь — направление, организационно и обрядово более близкое к протестантизму.], Даркура именовал не иначе как «святой отец» и ходил в темно-сером костюме, к которому, несомненно, скоро надеялся добавить священнический воротничок. Мужчина средних лет бросил работу страхового агента, чтобы стать священником, и трудился, как раб на галерах: у него была жена и двое детей, и ему нужно было как можно скорее рукоположиться. В целом эта компания не очень вдохновляла. Предполагалось, что Господь призвал всех четверых к служению себе, но, возможно, лишь по рассеянности или в порядке инсценировки какого-то сложного еврейского анекдота.