Уход за ребенком — это одно дело, а бесчисленные обязанности священниковой жены — совсем другое, и тут миссис Демпстер не выказывала ровно никаких способностей. К тому времени, как Полу исполнился год, его отец воспринимался всем поселком как «несчастный преподобный Демпстер», тащащий на своем горбу ненормальную жену и слабого, болезненного ребенка; все поражались, как это он умудряется сводить концы с концами. Человеку, зарабатывающему пятьсот пятьдесят долларов в год, нужна очень бережливая жена, миссис же Демпстер с легкостью отдавала все, что угодно, кому угодно. Примером может быть скандальный случай, когда она вознаградила соседку, принесшую ей несколько буханок хлеба, декоративной вазой; ваза принадлежала не Демпстерам, а приходу, поэтому все церковные дамы восстали против такой бездумной щедрости и потребовали, чтобы Амаса Демпстер послал свою супругу в соседский дом с просьбой отдать вазу обратно, а если она скажет, что ей неудобно идти на попятную, — ничего, пусть потерпит небольшое неудобство. Но он не захотел подвергать свою жену унижению и взял эту неприятную обязанность на себя; все дружно согласились, что такое проявление слабости может привести к самым печальным последствиям. Мать дала мне поручение посматривать, не появляются ли на крылечных столбиках Демпстеров пометки мелом, а если появятся — сразу же их стирать; такими пометками бродяги сообщают друг другу, что в этом доме хорошо подают, причем не только пищей, но и деньгами.

Еще через год наша поселковая общественность (женского по преимуществу пола) устала жалеть Демпстера и начала склоняться к мнению, что он такой же чокнутый, как и его жена. Подобно многим людям, подвергающимся остракизму, они стали проявлять еще более отчетливые признаки странности. Однако моя мать держалась непоколебимо, ее сострадание не было похоже на бабочку-однодневку. В результате Демпстеры попали, в некотором смысле, под опеку нашей семьи, а мне прибавилось работы. Мой брат Вилли почти ничего для них не делал. Он был на два года старше меня, учеба отнимала у него больше времени, ну а после школы он шел в типографию «Знамени» — помогать отцу и постигать азы профессии. Как и всегда, моя мать держала события под своим контролем, а отец, свято уверенный в ее непогрешимости, полностью одобрял все, что она делала.

6

Должность неофициального попечителя семьи Демпстеров доставляла мне уйму хлопот и нисколько не увеличивала мою популярность. Слава еще Богу, что я быстро рос и был достаточно сильным для своего возраста; немногие из ребят, с которыми я ходил в школу, решились бы сказать что-нибудь такое мне в лицо, зато у меня за спиной говорилось более чем достаточно, и я об этом знал. Одним из говоривших был Перси Бойд Стонтон.

Он занимал в нашем школьном мире особое место. Есть люди, сызмала способные окружить себя ореолом некой важности, исключительности. Перси был такого же роста, как я, только поплотнее — не то чтобы толстый, но пухлый. Он ходил в школу в лучшей, чем все мы, одежде, у него имелся интересный перочинный ножик с цепочкой, чтобы пристегивать к поясу, а его чернильницу можно было перевернуть, не разлив ни капли; по воскресеньям он щеголял в костюме с модным хлястиком на спине. Он ездил однажды в Торонто на выставку и вообще повидал значительно больше, чем мы, остальные.

Мы с Перси постоянно соперничали, на его стороне были импозантность и богатство, на моей — острый язык. Я был тощий и нескладный, постоянно донашивал одежду, из которой вырос Вилли, но зато славился в школе своими язвительными замечаниями, «пенками», как мы их называли. Если меня доставали, я мог отмочить такую пенку, что ее повторяли потом годами — наша компания ценила убойные шутки и обладала долгой памятью.

И у меня была пенка, специально приберегаемая на случай серьезного столкновения с Перси. Однажды его мать неосторожно рассказала моей (я при этом присутствовал), что, когда Перси Бойд только-только начинал говорить, он произносил свое имя как Писи Бо-бо и что с тех пор Писи Бо-бо стало его ласковым прозвищем в семье. Я понимал, стоит мне хотя бы раз назвать Перси таким образом на школьном дворе, и его песенка спета, дело вполне могло дойти до самоубийства. Это понимание давало мне ощущение силы.

Я в нем очень нуждался. Что-то от странности и одиночества Демпстеров начинало передаваться и мне. Чрезмерное количество обязанностей почти не позволяло мне принимать участие в играх сверстников; бегая туда и сюда между двумя домами то с тем, то с этим, я неизбежно встречал кого-нибудь из своих друзей; когда я возвращался домой, миссис Демпстер выходила на крыльцо, махала рукой и безумолчно меня благодарила своим жутковатым (мне начинало так казаться) голосом. Я понимал, как смешно выглядит эта сцена со стороны и что смеяться будут именно надо мной, не над ней. Смеялись даже девочки, это было хуже всего; некоторые называли меня «нянькой» — только за глаза, но все равно я об этом знал.

Мое положение было крайне печальным. Я хотел иметь хорошие отношения со всеми знакомыми мне девочками; вероятно, я хотел, чтобы они мной восхищались, считали меня неподражаемым (не совсем понятно, в чем именно). Многие наши девочки избрали себе кумиром Перси, они посылали ему на День святого Валентина открытки без подписей, однако отправительницы легко узнавались по почерку. Ни одна девочка ни разу не прислала мне валентинку, разве что Элси Уэбб, известная у нас за свою неуклюжую, в раскорячку походку как Паучиха. Но я не хотел Паучиху, я хотел Леолу Крукшанк, к чьей нормальной походке прилагались роскошные вьющиеся волосы и дразнящая манера никогда не смотреть тебе прямо в глаза. Но мои чувства к Леоле вступали в жесткий конфликт с моими чувствами к миссис Демпстер. Леолу я хотел как трофей, для самоутверждения, тем временем миссис Демпстер начинала заполнять всю мою жизнь, и чем больше странностей обнаруживалось в ее поведении, чем больше наш поселок сострадал ей и отвергал ее, тем крепче я к ней привязывался.

Я считал себя влюбленным в Леолу — иначе говоря, если бы я застал ее в каком-нибудь темном углу, и если бы я был совершенно уверен, что никто никогда ничего не узнает, и если бы я набрался в нужный момент храбрости, я бы ее поцеловал. Но теперь, глядя через годы назад, я знаю, что в действительности я любил миссис Демпстер, только если обычно подросток, влюбленный во взрослую женщину, обожает ее издалека, вводит ее идеализированный образ в мир своих фантазий, мое общение с миссис Демпстер было куда более непосредственным — и болезненным. Я видел ее ежедневно, помогал ей по дому и нес на себе обязанность присматривать за ней, удерживать ее от неразумных поступков. Кроме того, меня привязывала к ней моя уверенность, что именно я ответствен за помрачение ее рассудка, за ее изломанный брак, за слабость и болезненность ребенка, бывшего главной радостью ее жизни. Я сделал ее тем, чем она была, а потому мог относиться к ней только одним из двух образов: либо любить, либо ненавидеть. Вот я и любил ее, что влекло за собой последствия, непомерно тяжелые для неопытного подростка. Любовь заставила меня вставать на защиту миссис Демпстер, и если кто-нибудь называл ее малохольной, мне приходилось отвечать, что это он сам малохольный и что я сверну ему голову, если услышу такое еще раз. К счастью, в первом столкновении подобного рода моим противником оказался Мило Паппл, а уж с ним-то я как-нибудь мог разобраться.

За Мило, сыном поселкового парикмахера Майрона Паппла, закрепилась твердая репутация шута. В местах не столь захолустных, как Дептфорд, мне случалось видеть парикмахеров с богатыми шевелюрами либо, наоборот, с элегантно выбритыми черепами. Наш же Майрон не мог похвастаться подобной красотой. Это был толстый, грушевидный коротышка; и цветом лица, и растительностью на голове он сильно смахивал на борова честерской белой породы. Из прочих особенностей Майрона Паппла стоит упоминания только одна: каждое утро он запихивал себе в рот пять палочек жевательной резинки и выплевывал липкий ком только вечером, уже закрыв свое заведение. В процессе стрижки и бритья он развлекал своих клиентов непрерывным трепом, заодно обдавая их густым запахом мяты.

Мило был уменьшенной копией своего папаши и общепризнанным шутником. Его репертуар был невелик, но зато состоял из шуток, проверенных веками, если не тысячелетиями. Он умел управлять своей отрыжкой — и громко рыгал в самые неподходящие моменты; точно так же он умел в любой момент испортить воздух, да не просто, а с долгим, скулящим, жалобным звуком. Проделав такое в классе, он оборачивался и яростно шептал: «Кто это сделал?» Мы валились на пол от хохота, а учительница возмущенно поджимала губы, всем своим видом показывая, что она слишком хороша для мира, где возможны подобные вещи, — да и что еще могла она сделать? Даже девочки — даже Леола Крукшанк — считали Мило заправским шутником.

Как-то раз ребята спросили меня, буду ли я после школы играть в мяч. Я сказал, что нет, что у меня много работы.

— Да уж конечно, — сказал Мило. — Данни пойдет в этот дурдом косить траву.

— В дурдом? — переспросили те, кто соображал помедленнее.

— Ага. К Демпстерам. Там сейчас самый натуральный дурдом.

Отступать было некуда.

— Мило, — ласково улыбнулся я, — в следующий раз, когда я услышу от тебя что-нибудь подобное, я подберу пробку побольше и заткну тебя снизу наглухо. На чем и кончатся твои шутки.

Произнося эту фразу, я угрожающе надвигался на Мило; он испуганно попятился, что автоматически делало меня победителем. В этот раз. Шутку насчет Мило и пробки хозяйственно сохранили наши коллекционеры колкостей, так что он и хотел бы забыть ее, но не мог. «Если заткнуть Мило снизу, все его шутки кончатся», — говорили эти бесстыдные собиратели объедков с пиршественных столов остроумия и покатывались со смеху. Отныне никто из ребят не решался произнести при мне слово «дурдом», хотя иногда я видел, что их так и подмывает, и ничуть не сомневался, что за моей спиной они его говорят. Это обостряло мое ощущение изоляции, ощущение, что меня вытеснили из нормального мира, где мне и полагалось бы находиться, в сумеречный и небезопасный мир Демпстеров.

7

С течением времени моя изоляция усугублялась. В тринадцать лет я должен был приступить к изучению печатного дела; мой отец работал очень аккуратно и споро, Вилли старался следовать его примеру. А вот от меня в типографии было больше вреда, чем пользы; я никак не мог выучить расположение окошек в наборной кассе, пытаясь заключить набор, я мог его рассыпать, пачкал все вокруг краской, переводил без толку уйму бумаги — в общем, не годился ни на что, кроме вырезания пробельного материала и вычитывания гранок, а гранки отец все равно не доверял никому, кроме себя самого. Я так никогда и не овладел типографским искусством читать зеркально обращенный текст и даже не научился правильно складывать лист. Короче говоря, я путался у всех под ногами и страдал от сознания собственной никчемности; в конце концов отец сжалился и решил подыскать мне какую-нибудь другую, достаточно почетную работу. Давно уже предлагалось, чтобы наша поселковая библиотека работала не только в воскресенье, но и два-три вечера по будням, на случай если школьникам, которые посерьезнее, вдруг потребуются какие-нибудь книги, только вот библиотекаршей у нас была учительница, и ей совсем не улыбалось после дня, проведенного в школе, просиживать весь вечер в библиотеке. Отец разрешил ситуацию, назначив меня младшим библиотекарем — без всякого жалованья, разумно полагая, что почет сам по себе является достаточным вознаграждением.

Это вполне меня устраивало. Три вечера в неделю я открывал нашу библиотеку (одна комнатушка на верхнем этаже ратуши) и строил важный вид перед забредавшими ненароком школьниками. Однажды мне выпало головокружительное счастье найти что-то такое в энциклопедии для Леолы Крукшанк, которая должна была написать реферат про экватор и никак не могла уяснить, проходит он посередине глобуса или через верхушку. Но чаще всего посетителей не было или приходили такие, что возьмут нужную книгу и сразу уйдут, так что библиотека находилась в моем единоличном распоряжении.

Она не была особенно богатой, тысячи полторы книг, из них детских — от силы одна десятая часть. Ее годовой бюджет составлял двадцать пять долларов, значительную часть этой жалкой суммы съедала подписка на журналы, которые хотел читать мировой судья, он же председатель библиотечного совета. Поэтому новые книги поступали к нам либо когда кто-нибудь умирал, из наследства, либо от нашего местного аукционера; он передавал в библиотеку всю печатную продукцию, которую ему не удавалось продать, мы же оставляли себе все мало-мальски приличное, а остальное отсылали в Миссию Гренфелла [[Сэр Уилфред Томсои Гренфелл (1865–1940) — английский врач и миссионер. Организованная им миссия распространяла Слово Божие среди эскимосов Ньюфаундленда и Лабрадора.] ], из тех соображений, что дикарям все равно, что читать.

В результате среди наших книг имелись и довольно необычные, самые экзотичные из которых хранились за пределами библиотечной комнаты, в запертом шкафу. Там была, в частности, некая медицинская книга с устрашающими гравюрами; особенно мне запомнились изображения выпавшей матки и варикозного расширения семенных протоков, а также портрет мужчины с роскошной шевелюрой и усами, но без носа, сделавший меня убежденным противником сифилиса. Там же хранились и мои главные сокровища: «Секреты сценического фокуса», написанные Робер-Гуденом, «Современная магия» профессора Гофмана и «Позднейшая магия» того же автора, — все эти раритеты были отправлены в ссылку как неинтересные — неинтересные! — и стоило им попасть мне на глаза, я понял, что это подарок судьбы. Изучив эти книги, я стану великим фокусником, завоюю всеобщее восхищение (в частности, восхищение Леолы Крукшанк) и получу огромную власть. Я тут же спрятал их в надежное место — дабы не попали в недостойные руки, в том числе и в руки нашей библиотекарши, — и с головой окунулся в освоение магии.

Я все еще вспоминаю эти часы, когда я вникал в приемы, посредством которых французский фокусник поражал подданных Луи Наполеона, как эпоху невинных пасторальных наслаждений. И нет нужды, что книга была безнадежно старомодной, даже через пропасть, отделявшую меня от Робер-Гудена, я воспринимал его мир как реальный — во всем, что касалось изумительного искусства иллюзии. Когда оказывалось, что нужные для работы предметы напрочь неизвестны в Дептфорде, мне было абсолютно ясно, в чем тут дело. Просто Дептфорд — жалкая деревушка, а Париж — огромная, знаменитая столица, где каждый хоть чего-то стоящий человек безумно увлекается искусством сценического фокуса и страстно мечтает, чтобы его ловко надул элегантный, чуть зловещий, но в целом очаровательный маг. Мне казалось вполне естественным, что император направил Робер-Гудена в Алжир как дипломата с секретным заданием подорвать власть марабутов, продемонстрировав превосходство своего искусства над их магией. Читая о триумфе французского фокусника на яхте турецкого шаха, когда он положил усыпанные бриллиантами часы шаха в ступку, растолок их в хлам и выкинул обломки за борт, а затем забросил в море удочку, поймал рыбу, попросил шахского повара ее почистить, и как повар нашел в рыбьих кишках те самые часы, ничуть не поврежденные и аккуратно упакованные в шелковый мешочек, я проникся убеждением, что вот это и есть настоящая жизнь, жизнь, какой ей следует быть. Ясно как божий день, что фокусники — люди выдающиеся, вращающиеся в обществе других столь же выдающихся людей. Я буду одним из них.