Смысл, который господствующая культура западного мира вкладывает в слово «цивилизация», по прошествии стольких лет по-прежнему далек от ясности. С одной стороны, если взять Соединенные Штаты, основатели страны и авторы конституции были людьми Просвещения, глубоко укорененными в классической традиции; надо вспомнить также, что европейские поселенцы использовали идею «цивилизаторской миссии» в качестве обоснования захвата Американского континента и уничтожения его коренного населения. С другой стороны, Америка была основана в противовес тогдашним европейским ценностям и состоялась, особенно после волн массовой иммиграции конца XIX века, как общество иного типа. Слово «цивилизация» в устах европейца звучало во многом как вызов американским идеалам — его элитарность и ностальгия противопоставлялись американскому популизму и устремленности в будущее. Да и массовая культура — предмет горького сарказма европейских интеллектуалов в XIX и XX веках — тоже являлась преимущественно американским изобретением. Только после Второй мировой, когда Америка сделалась ведущей державой западного мира, эти противоречия впервые стало возможным как-то разрешить. Цивилизация стала более демократическим, менее элитарным понятием (перемена, немало обязанная любви нацистских вождей к «высокой культуре»), но одновременно его смысл сделался более всеобъемлющим и расплывчатым — под него теперь подпадало все общество, а не только культура верхушки. Эта расплывчатая всеохватность возвращает нас к тому, с чего мы начинали, — к новой жизни понятия, которое, утратив, казалось бы, какую бы то ни было ясность, очевидно сохранило чрезвычайно важную политическую и эмоциональную нагрузку.


Сегодня, в начале нового века, две главные модели цивилизации — боклевская «великая традиция» и фрейдовское (с отголосками доктрины грехопадения) обуздание животного начала в человеке — по-прежнему с нами. Образ светоносной нити цивилизации, принизывающей окружающую тьму варварства, остается выразительным символом на службе историков. Так, в 1999 году Кристиан Майер заметил, что узкий пролив между материком и островом Саламин, в котором афиняне разгромили персидский флот, был «игольным ушком, через которое пришлось пройти мировой истории», а Кеннет Кларк, говоря о периоде, когда христианство «обрело убежище в местах, подобных Скеллиг-Майкл — островерхому утесу посреди моря, в восемнадцати милях от ирландского побережья», — назвал его временем, когда цивилизация «шла по краю обрыва». Истончаясь до предела, в такие моменты золотая нить все-таки умудрялась не оборваться, и благодаря им наша связь с великой традицией не только сохранялась, но и обнаруживала себя с еще большей наглядностью.

Фрейдовские теории тоже были взяты на вооружение историками, пытавшимися объяснить факты бесчеловечности с помощью образа прирученного зверя, время от времени срывающегося с непрочного поводка цивилизации. Не так давно, обсуждая русскую революцию 1917 года и последующую гражданскую войну, Орландо Файджес писал: «Исступление нескольких предшествовавших лет будто сорвало с человеческих отношений тонкую оболочку цивилизации и обнажило примитивные зоологические инстинкты. Людей вновь потянуло на запах крови».

Впрочем, образ «внутреннего зверя» пригодился не только историкам. Для деятелей искусства, кино и в особенности тех, кто эксплуатирует в своем творчестве тему преступности и преступления, фрейдовская идея сдерживаемого силами цивилизации животного начала всегда была исполненной непреходящего очарования. Авторы криминального жанра, если воспользоваться словами Ф. Д. Джеймс, «показывают обреченность наших попыток перебросить спасительные мостики через бездну социального и психологического хаоса».

Как бы то ни было, в последние несколько десятилетий две привычных концепции цивилизации — вместе с убеждениями, которые их подпитывают, — перестали казаться столь уж естественными. Радикально изменились наши методы изучения истории, традиционные способы подачи исторического материала, блестяще спародированные еще в 1930 году Селларом и Йитманом в книге «1066 год и все остальное», сменились гораздо более разносторонним и нюансированным отношением к прошлому. Будь то в форме книг, фильмов, теле-или радиопрограмм, спрос на историю стал еще более активным. Однако обобщения типа «Наполеон был благом для Франции, но злом для остальной Европы», «Сталин был чудовищем» или «Елизавета I была “выдающейся” королевой» нас больше не удовлетворяют. Жадно потребляя информацию, сюжеты, документы, свидетельства очевидцев, мы хотим сами принимать решение о том, что все это значит. Мы уже усвоили, что события никогда не оцениваются непредвзятым взглядом и что собственные предубеждения историка являются важнейшим фактором, влияющим на способ подачи. В ответ историки отказались от претензии на объективность и бесстрастность; вместо того, чтобы ограничиваться рассказом о результатах своей работы, они демонстрируют саму эту работу, делятся с нами своими методами, трудностями, сомнениями и увлечениями. На этом фоне попытка учреждения обновленного канона «великих», предпринятая Кеннетом Кларком, уже не вызывает доверия. Что в 1969 году казалось смелым и новаторским ходом, сегодня выглядит как последнее издыхание аристократического мироощущения.

Популярность новых, более ясных и близких здравому смыслу трактовок традиционных сюжетов сопровождается растущим интересом к сюжетам, либо плохо освещенным в прошлом, либо вовсе необычным для исторической науки. Треска, торговля специями, голландская тюльпановая мания, открытие метода измерения географической долготы, рыбный рацион жителей древних Афин — все это и тысячи других феноменов обретают сегодня свою историю и увлеченный интерес публики. Мы также стремимся узнать как можно больше об истории культур, лежащих вне великой традиции: Индии, Китая, американских индейцев, полинезийцев, австралийских аборигенов.

Кроме того у нас развился вкус к археологии исторического и доисторического прошлого, благодаря которой мы получили возможность прикоснуться к богатой, но прежде малоизученной культуре наших далеких предков. Исследования на основе митохондриальной ДНК, палеоклиматических и палеоботанических данных, геофизических аномалий и изотопов, сохранившихся в ископаемых человеческих зубах, открыли множество новых увлекательных аспектов нашей истории.

Когда у широкой публики возникает потребность в том, чтобы ученые демонстрировали источники своей работы, когда желание знать прошлое заводит в самые глухие закоулки истории, золотая нить традиции становится все больше похожа на реку времени, у которой есть множество притоков и заводей, широких разливов и узких стремнин. Или, возможно, на огромную скатанную в моток сеть, в которой связи идут в любом направлении. В свете всего этого исторического многообразия представление о зависимости европейской цивилизации, или даже цивилизации как таковой, от непрерывности одной узко очерченной традиции, начинает выглядеть немного нелепым.

Возможной реакцией на такое положение дел стала попытка рассказать о цивилизациях во множественном числе. В историях, написанных Фернаном Броделем («История цивилизаций») и Фелипе Фернандесом-Арместо («Цивилизации»), вы не найдете привычного поиска фундаментальных исторических закономерностей, а такие труды, как вышедший в 2002 году сборник «Разные миры: вместе и порознь» коллектива авторов во главе с Робертом Тигнором, ориентируются на растущее число университетских курсов всемирной истории в Америке, которые стараются изначально обойтись без предрассудков евроцентризма. «Столкновение цивилизаций» (1996) Самюела Хантингтона изображает мир состоящим из нескольких несхожих и претендующих на будущее могущество цивилизаций. В книге «Европа: история», опубликованной в том же 1996 году, Норман Дэвис по-новому взглянул на прошлое Европы, доказывая, всего лишь десятилетие спустя после падения «железного занавеса», что развитие западной и восточной частей континента могут и должны рассматриваться в единой перспективе.

С дисциплинарной точки зрения еще одним фактором, способствовавшим отмиранию старой веры в нравственное и интеллектуальное превосходство европейцев, стало возникновение жанра, который можно было бы назвать экологической историей. Американский ученый и историк Джаред Даймонд убедительно продемонстрировал, как география, топография, климат, океанские течения и рисунок береговой линии влияют на развитие самых разных обществ, причем не «в принципе», а совершенно конкретными способами, поддающимися изучению и измерению. Согласно такому подходу, европейцам просто повезло оказаться в месте, способствовавшем развитию технологий, с помощью которых они затем смогли покорить остальной мир.


Если идея великой традиции осталась на обочине исторической науки, что произошло с возрожденной Фрейдом идеей Августина, согласно которой цивилизация нужна для обуздания животного начала в человеке? Примеры из поведения первобытных людей, приводившиеся самим Фрейдом в подтверждение теоретических построений, оказались палкой о двух концах — впечатляющими поначалу, но ненадежными в свете серьезного научного разбирательства. Такое разбирательство показало, что по большей части фрейдовская выборочная антропология вела к ложным обобщениям. Акцент на бессознательном имел плачевные результаты не в силу ложности самого понятия, а в силу того, что Фрейд использовал идею для объяснения всех без исключения аспектов человеческой жизни. К тому же, несмотря на популярность, которой психоанализ стал пользоваться среди подверженного легким невротическим расстройствам или даже вполне здорового, но неизменно обеспеченного слоя населения, неспособность психоанализа излечить серьезные психические заболевания неминуемо подточила доверие к теориям его автора.