Роман Сенчин

Петля

Повесть, рассказы

Могло́сь

Хочется написать: «такого Сенчина мы ещё не знали», — но это неправда: перед нами рывок писательского таланта к новой зрелости.

Тема этой книги — перемены. Подростковая, бунтарская тема, заново прельщающая людей в среднем возрасте, которые, именно добившись признания, статуса, семейного положения, окопавшись в доме и привычках, чувствуют тягу к обнулению и перезапуску жизни. Таков и сам Роман Сенчин в этой книге, и его герои, в которых нам хочется по инерции видеть альтер эго автора. Однако в этих рассказах мастерство Сенчина-реалиста достигает такой пристальности и зоркости, что помогает рассмотреть ключевой сюжет в опыте не просто чуждом — а принципиально закрытом от подглядывания.

Тот, кто годами ждал просвета в творчестве этого писателя, сможет найти здесь долгожданную альтернативность жизненных сценариев. Теперь его герои получают не только возможность — но и умение выбирать. Даже узнаваемое, фирменное сенчиновское «все мы будто спим» — уже не приговор, а образ такого общения, которому не нужны слова.

На место типологии пришёл тонко настроенный психологизм: автор внимательно уточняет причины реплик и реакций героев, показывая, как мелкая моторика души рассинхронизируется с программными установками разума.

Мазохистское самокопание обратилось в желание по-настоящему услышать себя. «Хотелось» — в этом слове раньше был лишь вялый вздох сожаления, теперь же в нём — порыв что-то сделать, и героям Сенчина правда удаётся если не добиться желаемого, то по крайней мере покончить с тем, что стало невмоготу.

Но перемены здесь — не возрастной фетиш, а концепт, всесторонне исследованный в художественной лаборатории. Реалист Сенчин ведёт рискованную игру. Начинавший как один из ведущих авторов исповедальной прозы и опять расписавшийся в преданности литературе «честной и искренней», он помещает свидетельство в токсичный контекст, по действию сравнимый с постмодернистской иронией.

Новая искренность Сенчина изливается из столь разных источников, а новая честность приводит к таким противоречивым выводам, что исповедь превращается в эксперимент. Это правда, помноженная на контекст.

В каждом рассказе открываются по три и больше контекста, среды восприятия: некоторые проговорены прямо и безыскусно, об иных приходится делать выводы, а какие-то введены цитатами — причём факты истории, культуры и фактография чужой жизни цитируются на равных основаниях.

При этом соседствующие рассказы и сами играют значениями друг друга: вроде бы твёрдо усвоенный нами опыт перемен опровергается в следующем тексте с зеркальным, едва ли не пародийно похожим сюжетом.

И более того: в книге есть рассказы, реалии которых исключают исповедь или тормозят её. Самый опасный трюк исполняет автор, вживаясь в своего коллегу и современника, — не названного, но легко узнаваемого по цитируемым постам из «Фейсбука» журналиста и писателя Аркадия Бабченко. Вывести в прозе известную фигуру, особенно в сатирическом духе, — приём распространённый. Но Сенчин вторгается в границы чужого опыта с серьёзным намерением его прожить — да ещё в самых тёмных, недоступных и, в отличие от фейсбучных постов, нечитаемых местах: он реконструирует подвижки в идейных мотивах, подробности быта политического эмигранта и, наконец, скандальную инсценировку покушения. А всё для того, чтобы постичь ценность перемен и в таком масштабе: ввиду реального риска утраты и родины, и верности себе, и жизни.

И даже в тех рассказах, где Сенчин с полным правом свидетельствует о своих мотивах и личной жизни, он рискует куда больше, чем раньше: это исповедь «в реальном времени» — как пишет он о новом счастье, особенно цепком к настоящему ввиду такого же, в реальном времени, страха, что там, за гранью «здесь и сейчас», всё опять переменится и рассыплется.

Никогда ещё в героях Сенчина, не исключая образ его самого, я с такой охотой не узнавала себя. Диалогичность, многослойность, тонкий слух к нюансам и оговоркам, наконец, полный смысловой оборот, который совершает здесь концепт «перемен»: от другой семьи до предощущения смерти, — эти особенности его прозы располагают и читателя к отзывчивости и открытости. И хотя новый Сенчин не раз обманывает наше доверие, за это чувствуешь только благодарность. Ведь книга с такой убедительностью показывает, как тягостно жить, уставившись в одну точку зрения.

...
Валерия Пустовая

Немужик

1

Аркадий боялся родного города — сразу всё вспоминалось. Он был особенным ребёнком, и его часто били, теперь он стал особенным человеком, и его уважали. Уважали во многих городах России и мира. Были те, кто гордился им в родном городе, но, как только Аркадий попадал сюда или хотя бы представлял, что попал, сразу начинало потряхивать от воспоминаний. Нехороших.

А город к себе тянул. Тянул так сильно, что приходилось срываться и ехать.

Он находился на Урале. Принято уточнять — на Среднем Урале. Считался старинным, хотя от старины — восемнадцатого-девятнадцатого столетий — сохранился лишь пятачок на берегу запруженной речки Капухи. Заводское управление, склады, сам завод из багрового кирпича — всё это теперь превращено в музейный комплекс. В основном же были дома сороковых и пятидесятых годов. Огромные, облицованные керамическими плитами, с лепниной, статуями на крышах.

Многие статуи разрушились, и торчали лишь ноги с частью туловища, и это пугало ещё в детстве, рождало в воображении жуткие истории про окаменевших людей. Эти люди хотели жить вечно, забрались на крыши, чтоб ближе к небу, стали каменными, но дождь, мороз, ветер оказались сильнее камня…

Улицы непомерно широки для размеров города. Не улицы, а настоящие проспекты. Правда, короткие. В центре площадь с памятником Ленину, от которой расходятся в четыре стороны света четыре проспекта. Проходишь по любому из них буквально пятьсот — семьсот метров, и вот вместо красивых домов — гаражи, ангары, ремонт машин… Проспекты превращаются в трассы, по обочинам которых — тайга или болота.

При Петре Первом на месте будущего города поставили медеплавильный завод, Капуху перекрыли плотинами; вокруг завода, конечно, настроили жилищ для рабочих.

В те времена подобных заводов по Уралу были чуть ли не сотни: железоделательные, чугунолитейные, медеплавильные, металлургические. Появился даже термин «горнозаводская цивилизация»; писатель Иванов написал о ней книгу-путеводитель.

Многие заводы зачахли ещё в позапрошлом веке, исчезли, теперь вместо них лишь горки битого кирпича да изржавевшее до полной непригодности железо; но несколько заводов стали городами. В том числе и их.

Медеплавильный завод был закрыт при Николае Втором, зато в окрестностях перед самой войной выросли два других, огромных — металлургический и машиностроительный. А после войны принялись за перестройку города. Появились проспекты, необъятная площадь, дворцы с колоннами и статуями на крышах.

Город должен был стать одним из воплощений советского рая, но к концу восьмидесятых этот недовоплощённый рай стал ветшать. Заводы работали вполсилы, здания потихоньку разрушались, магазины пустели, люди уезжали… Аркадий родился в восемьдесят первом, застал самый краешек расцвета. А потом наступил вечный сумрак.

Всё было пропитано памятью о героических стройках: заводы, железная дорога, театр, Дворец пионеров, Дворец металлургов. Разговоры велись о выполнении и перевыполнении плана не только на собраниях, но и на свадьбах, днях рождения… Пацаны с детского сада мечтали стать похожими на отцов. Даже их, отцов, болезни, заработанные в горячих цехах, воспринимались как признак героизма.

Аркадий выделялся — о заводах не мечтал, по стопам отца идти не хотел. Да и отца не знал. Может, потому и вырос таким…

Правда, у старшего брата Юрки отца тоже не было, вернее, тот никогда его не видел, но Юрка не выделялся. Ни характером, ни внешностью, ни поведением. Крупный, каменно-плотный, задиристый, а когда требовалось — послушный и терпеливый. А Аркадий, непоседливый на уроках, мог подолгу смотреть на пруд, на всегда зелёные из-за сосен гривы за ним, на облака; читал книгу за книгой, не отличая в то время хорошую от плохой, скучную от увлекательной.

— Ты учебники давай открывай, — сколько раз требовала мама. — Опять вон химию запустил, физику. Скажу библиотекаршам, чтоб не выдавали. Мозги только засорять…

Мама тоже работала на заводе — плела и плела на своём станочке металлосетку для воздушных фильтров; продавщиц и прочих из сферы обслуживания не уважала.

Точные науки Аркадию давались плохо, да он и не особо стремился их постигать. На уроках труда был вялый и равнодушный. С неохотой участвовал на физкультуре в командных играх, зато с удовольствием бегал, прыгал, подтягивался, отжимался. Хотя крепким не становился — скорее, гибким.

В их городе жили съехавшиеся из разных мест огромного Союза. Были и блондины, и смуглые, рыжие, монголистые. Многие переженились, и их дети часто имели очень странную внешность. Но всех объединяло нечто такое, что сразу указывало: это уральцы. У Аркадия этого «нечто» не было. Пацаны, да и девчонки — девчонки, кстати, особенно — с детского сада воспринимали его как чужака. Презрение девчонок ранило сильнее пацанских тычков и подножек.