III

В плохо освещенном, прокуренном купе сидело трое пассажиров: спящая молодая женщина, невысокий мужчина, который резал на весу и ел колбасу с чесноком, и парень моего возраста в теплой куртке. Вандерпут боязливо огляделся и забился в угол, держась за щеку. Через минуту-другую он встал и повернул выключатель, но парень в куртке снова включил свет. Старик схватил чемодан и прижал его к себе, как будто его окружили воры. Все купе уставилось на него.

— Ну что, что? — испуганно сказал он. — Нельзя уж и в темноте посидеть?

Он отвернулся и нелепо выставил перед собой скрещенные ладони, закрывая лицо от света и посторонних взглядов, как ребенок пытается заслониться от пощечин. Лоснились задранные рукава жестар-фелюша. Пассажир с колбасой вдруг наклонился к нему поближе.

— Простите, — сказал он, всматриваясь в Вандерпута, — мы с вами не встречались раньше?

Старик молчал.

— Меня зовут Бувье, — не отставал пассажир, — я живу в Бордо, на улице Сен-Поль. А вы, случайно, не оттуда?

— Нет, — сказал Вандерпут. — Ничего похожего.

— И вам не знакомо мое лицо?

— Нет, — повторил старик.

— Странно. Готов поспорить..

Из кармана пассажира торчала сложенная газета.

— Может, у вас галантерейная лавка?

— Нет.

Пассажир вздохнул:

— Что за напасть! Теперь ни за что не усну. Со мной всегда так. Пока не вспомню, где я человека видел, не успокоюсь, так и будет зудеть в голове. Правда, обычно вспоминаю. Вот прошлой ночью до пяти часов мучался, а потом вспомнил и сразу заснул. Но вы не беспокойтесь, спите себе спокойно. Рано или поздно я вспомню.

— Отстаньте вы от меня! — взвился Вандерпут. — Нечего тут вспоминать! Говорят вам, мы не знакомы. Такую рожу, как ваша, не забудешь! И вообще, не выношу, когда на меня пялятся! Терпеть не могу!

Он опять забился в угол, дрожа от страха и негодования. Но упрямый пассажир еще долго не сводил с него глаз. Потом повернулся ко мне и завел разговор. Он был коммивояжер, развозил галантерейный товар, а сейчас возвращался из Швейцарии — ездил туда навестить больную жену. Врач сказал, что надежда есть, но лечиться придется долго. Рассказывая все это, он нет-нет бросал быстрый взгляд на Вандерпута — видно, в голове-то зудело. Наконец я сам выключил свет. Попутчик замолчал и больше ко мне не приставал. Поезд мчался во тьме, пассажиры покачивались на сиденьях. Я задремал, а когда проснулся, был уже час ночи. Вандерпут стонал в своем углу. Я наклонился к нему — щеку его раздуло, как бильярдный шар.

— Болит ужасно, — пожаловался он.

Женщины и парня в куртке в купе уже не было. А коммивояжер-галантерейщик тихо сидел, скрестив руки на груди. Монотонно стучали колеса.

— Этот дантист был шарлатан!

— Постарайтесь уснуть.

— Я немножко поспал. Но проснулся от боли.

Я засмеялся. С ума сойти — неужели только зубная боль не дает ему спать!

— Не понимаю, что тут смешного! — возмутился Вандерпут.

— Это я не над вами, а над всеми нами смеюсь.

— Если бы не было так больно, я бы тоже радовался жизни!

Коммивояжер поерзал на месте — верно, все силился припомнить и наблюдал за нами исподтишка. Скрип вагонов сливался со стонами Вандерпута, которому только зубная боль мешала радоваться жизни… Постепенно стоны затихли — он уснул. Я подошел к нему, расшнуровал и снял с него ботинки. Так ему будет лучше спаться. Лица его было почти не видно в полумраке. Если не приглядываться, в темноте оно даже казалось моложе. На нем играли отблески мелькающих за окном огоньков. Лицо, подумал я, — зеркальная поверхность человека, которая отражает небо, других людей и прочих животных на водопое. Я вышел в коридор и долго стоял там, прижавшись лбом к черному стеклу и вперив взгляд в ночь. Поодаль от меня стояли двое, курили и переговаривались.

— Человек — вот чего нам не хватает…

Проехали туннель. Над нами прогрохотала полость горы.

— Так больше не может продолжаться…

Я выбросил окурок и вернулся в купе. Супруг хворающей в Швейцарии жены стоял над Вандерпутом с зажженной спичкой в руке и жадно вглядывался в его лицо.

— Эй, оставьте его в покое.

Он схватил меня за руку:

— Понимаете, я спать из-за этого не могу. Не то чтобы меня любопытство разбирало — в конце концов, мне все равно. Но я ничего не могу с собой поделать. Вы знаете его?

— Это мой отец, — ответил я.

— А, так этот господин — ваш отец? С кем имею честь?

— Дюран, — сказал я. — Отец и сын Дюраны. Коммивояжер зажег вторую спичку, но я задул ее:

— Пора спать.

— Ужасно глупо, не могу вспомнить, и все тут! Но я уверен, что где-то видел эту морду… простите, это лицо.

— Подумайте лучше о вашей жене, — сказал я. — Может, она при смерти. Переключитесь на другие мысли — глядишь, потянет в сон.

— Нехорошо так говорить. Нехорошо!

Он отодвинулся в угол и застыл. Затаился. Я чувствовал его пристальный, напряженный взгляд. И ведь он точно не сыщик. Призвание такое. Или у него большое горе? Я караулил его, пока не заснул. Проснулся как от толчка — неугомонный сосед опять склонился над Вандерпутом с зажженной спичкой.

— Вы ему усы подпалите, — сказал я.

Может, он пытался забыть о больной жене и обмануть свою память: цеплялся за Вандерпута, чтобы лицо старика помогло забыть лицо жены? Но все же я слегка встряхнул его и отпихнул на место. Он не сопротивлялся — видно, понимал, что виноват. Чтобы не заснуть, я закурил. Хотя в общем-то что толку охранять Вандерпута? Скоро наступит утро и обнажит его лицо для всех, кто захочет смотреть. Усталость взяла свое — меня опять сморило. И снова меня разбудил сосед: толкнул, пробираясь поближе к Вандерпуту, но тут же резко развернулся и поднес дрожащую руку со спичкой к моему рту:

— Э-э… позвольте… у вас сигаретка погасла…

Я прикурил.

— Ну что, никак?

— Не получается. — Он вымученно усмехнулся. — Забавно, да?

— А что, оба легких затронуты? — спросил я.

Он обжег себе пальцы и бросил спичку на пол.

— Оба. У нее еще давно был пневмоторакс, но мы думали, что все зарубцевалось. А теперь вот опять, и с обеих сторон. Спасибо, я не курю.

Он стоял передо мной, держась за багажную сетку.

— Вы не представляете себе, как она изменилась всего за полтора месяца.

— Все еще может уладиться.

— О, конечно! — торопливо заговорил он. — Я-то как раз оптимист. Вот только что вычитал: один врач из Монте-Карло придумал лекарство от туберкулеза, «черепашья сыворотка» называется… Что-то невообразимое! Если вам интересно, могу показать, это в сегодняшней вечерней газете, она у меня с собой…

Он потянулся к карману.

— Не надо, — сказал я. — Мне неинтересно. У меня все здоровы.

Он уже взялся за газету, но доставать не стал, а повернулся ко мне спиной и пошел на свое место. Поезд стучал и стучал по рельсам, а мне казалось, что это грохочет сердце у меня в груди. Но и на этот раз я задремал. А внезапно проснувшись, увидел, что сосед навис над Вандерпутом с горящей спичкой в одной руке и газетой в другой и сличает его физиономию с фотографией. Я попытался преградить ему дорогу, но он оказался проворнее и одним прыжком очутился в коридоре. Я только успел увидеть, как он, налетая на стенки, улепетывает по коридору, не выпуская из рук газеты. Я бросился к Вандерпуту и растолкал его:

— Уходим! Быстро!

Но он не желал просыпаться. Мы потеряли полминуты. Наконец Вандерпут схватил свой чемодан, и я вытолкнул его в коридор.

— Боже мой, — горестно пробормотал он, — а я-то обо всем забыл!

Я выволок его в тамбур и открыл дверь. Уже занималась заря. Вандерпут, взъерошенный, одуревший, с расстегнутым и сбившимся набок воротником на морщинистой шее, стоял передо мной, держась за щеку, и зевал во весь рот.

— В чем дело-то?

— Пустяки, — сказал я. — Просто наш милый сосед узнал вас и побежал за подмогой.

Холодный ветер врывался в распахнутую дверь, Вандерпут дрожал с головы до ног и хватался за меня, чтобы не потерять равновесие.

— Но не заставите же вы меня прыгать? Я разобьюсь!

Я толкнул старика. Раздался дикий вопль — и он исчез из виду. Я спустился на подножку, закрыл за собой дверь тамбура и тоже прыгнул. Но плохо рассчитал прыжок и вмазался носом в песок — ощущение было такое, будто с лица содрали кожу. Я сел, провел по нему рукой — на ладони осталась кровь. Что ж, по крайней мере теперь мне тоже больно. Вандерпуту не придется больше страдать в одиночку. Наконец-то у нас с ним появилось хоть что-то общее. Немножко оклемавшись, я увидел Вандерпута — он сидел верхом на насыпи недалеко от меня. Надо же, чемоданчик не забыл прихватить, когда падал, и не выпустил его из рук. Я подошел к нему. Старик очумело уставился на свои широко раскинутые ноги.

— Как это?.. Как это?.. — повторял он и, увидев меня, спросил: — А где мои туфли?

Господи боже, ведь это же я их снял, пока он спал! И теперь они уезжали от нас со скоростью пятьдесят километров в час. Как же он пойдет босиком?

— А другой пары в чемодане у вас нет?

— Нет.

— Померяйте мои.

Мои были ему малы. Скоро станет совсем светло, не сидеть же вот так около путей! Сосед наверняка успел остановить поезд, еще немного — и вся округа бросится искать нас. У нас оставалось не больше часа, чтобы где-нибудь спрятаться. Я осмотрелся. Мы были в винодельческом районе. В рассветном сумраке проступали виноградники, сосны, холмы на горизонте. До настоящих гор и до границы еще далеко. Я смотрел на виноградники и думал: вот бы каждый местный житель хлебнул столько домашнего винца, чтобы его было легко разжалобить. Но, увы, на всей земле не наберется столько вина! Я стащил Вандерпута с насыпи и принудил идти. Скоро мы набрели на ручей. Я наклонился попить и увидел свою опухшую физиономию. Умылся сам и заставил умыться старика. В чемоданчике у него нашлись мыло и бритва.

— Сбрейте усы, — сказал я.

Он заартачился. Почему это ему нельзя переходить через границу с усами? Про зубную боль он, кажется, почти забыл и яростно спорил:

— Да поймите, без усов я буду чувствовать себя неполноценным!

Хорошенькое мы, должно быть, являли собой зрелище! Сцена в рассветной тишине (только петух порой закукарекает где-то вдалеке), на природе, у ручья: старик со сбившимся воротничком, в черном пиджаке, полосатых брюках, но босой держится за раздутую щеку, а решительный молодой человек подступает к нему с бритвой в руке.

— Если меня все-таки арестуют и будут судить, без усов я буду жалко выглядеть.

Не слушая, я схватил его за ус и отхватил половину. Вандерпут сразу притих и стоял смирно до самого конца операции. Только левый глаз его мигал, наливался слезами и укоризненно блестел голубизной. Затекшего правого было не видно из-за флюса.

— Ну вот, — сказал я, отступая на шаг.

Вандерпут ощупал кожу над верхней губой. Посмотрел под ноги, нагнулся, расстелил на земле носовой платок и стал тщательно собирать слипшиеся длинные волоски. Сполоснул остатки усов в ручье, вытер рукавом, завернул в платок и положил в карман. И только потом встал.

— Ну, вперед, — сказал я.

Мы шли виноградниками, обходя просыпающиеся фермы; там и тут к еще белесому небу поднимался дымок из трубы, пролетали первые птицы. Вандерпут тащился сзади. Босиком, в жестар-фелюше, с жестким воротничком и с чемоданчиком в руке, он походил на чокнутого коммивояжера. Аспирин, которого он наглотался накануне, уже не снимал боль, но муть в голове еще не осела.

— Еще далеко? — то и дело бубнил он.

Идти босиком было колко, он все время останавливался, вытаскивал впившиеся в ногу колючки. Я не собирался долго топать, просто хотел как можно дальше отойти от места, где мы высадились из поезда, пересидеть день в каком-нибудь убежище, а ночью снова тронуться в путь и дальше продолжать в таком режиме. Но вокруг по-прежнему не видно было никакого подходящего укрытия, ямы, ложбины, а небо быстро наливалось светом, еще немного — и люди выйдут в поле, идти дальше незамеченными уже не получится. И все-таки эта французская земля с ее напоенными солнцем виноградниками почему-то казалась мне надежной, внушала доверие, спокойствие, я чувствовал, что на нее можно рассчитывать, она поймет и приютит. Но уже через полчаса стало понятно, что Вандерпут больше не в состоянии идти. Правый глаз у него совсем заплыл. Свежий воздух и движение как будто усилили боль и свели на нет действие лекарства. Носки его изодрались в клочья, ноги кровоточили. Время от времени он принимался вертеться на месте как ужаленный и изрыгать несвязные проклятия:

— Черт, черт, черт, мерзопакость поганая! О-о!

Ясно: вот-вот он свалится и не встанет. Срочно требовалось убежище. В полном отчаянии я обвел глазами долину. Справа простирался прекрасный виноградник, он плавно поднимался по склону холма и упирался в большую ферму с красной черепичной крышей. За фермой над зеленой купой деревьев возвышалась колокольня, а вот как раз и колокола зазвонили. Может быть, они звонили уже давно, но этот звон не задевал мое сознание и обрел особый смысл лишь в ту минуту, когда я обшаривал взглядом окрестности в поисках убежища и приметил колокольню. Сердце громко забилось в унисон с колоколами, в смятении я уже не знал, откуда несутся звучные удары: с колокольни или из моей груди. Я подтолкнул Вандерпута:

— Сюда, быстро!

И побежал. Но старик не поспевал за мной, израненные ноги почти не двигались, он шатался и болтал руками; в прозрачном утреннем воздухе его, наверно, было видно за километры. Целых четверть часа понадобилось нам, чтобы пересечь виноградник и добраться до фермы. Через открытые ворота я увидел дюжего бородатого монаха; засучив рукава рясы, он бросал зерно окружившей его стае белых кур. Пройдя вдоль ограды, я очутился перед решеткой, за ней стояла часовня, а справа, в конце вязовой аллеи, — белый дом. Я стоял в нерешительности. Колокола умолкли, теперь я слышал только биение своего сердца и гомон скотного двора: надрывались петухи, мычали коровы. Тут открылись двери часовни, и из них потянулась цепочка монахов. Все в белых сутанах — я вспомнил только что увиденных белых кур. На лицах у некоторых сохранялась молитвенная просветленность, другие, хоть все еще держали руки сложенными у груди, явно уже ни о чем возвышенном не думали; а иные и вовсе смеялись — чему, интересно, могут смеяться выходящие со службы монахи? Все они шли по аллее, а я заглядывал им в лица, не зная, кого выбрать. Но один монах сам заметил меня. Он выходил последним, и пока я изучал лица других братьев, этот, верно, успел насмотреться на меня. У него было красивое тонкое лицо, сумрачный взгляд, ежик седых волос и гибкая шея, придававшая артистическую грацию движениям головы. Он быстрым шагом подошел к решетке, взялся за нее обеими руками и спросил:

— Вы что-то ищете?

— Я хотел бы с кем-нибудь поговорить.

Он посмотрел на Вандерпута. Старик сидел на земле и стонал, держась за щеку.

— Хотите видеть отца настоятеля?

— Да, пожалуйста.

Он замялся. Я поймал себя на мысли, что первый раз в жизни разговариваю с монахом.

— Войдите. Ворота там, у большого вяза. А дом братии напротив.

На лице его читалось почти детское любопытство, казалось, он хотел еще что-то добавить, но сказал только:

— Схожу позову отца-настоятеля.

И, к моему удивлению, побежал бегом. Может, они уже знают? Ведь с тех пор, как мы выпрыгнули из поезда, прошло два часа.

— Хорошо бы у них нашелся зубной врач, — проскрипел Вандерпут. — В монастырях обычно все есть.

Жестар-фелюш утер рукавом слезы с желтого, измученного лица.

— Не могу больше.

Ворота оказались запертыми. Над ними висел колокол с цепью, но мне казалось, что если я дерну за нее, то сам дам сигнал тревоги и взбудоражу всю мирно дремлющую округу. Дом стоял прямо напротив ворот, позади старого пустого водоема с вертикальной плитой солнечных часов. Пока я колебался, из двери дома вышел и широкими шагами пошел к нам высокий сухопарый монах со связкой ключей. Тощий, кожа да кости, седобородый, он был примерно одного возраста с Вандерпутом. Не взглянув на нас и не поздоровавшись, он открыл ворота, впустил нас и, как я заметил, снова запирать их не стал. Все так же молча провел нас в дом и тоже оставил дверь открытой. В полутемном сквозном коридоре было свежо и тихо, тишину нарушало только свистящее дыхание Вандерпута да плеск воды — посреди коридора был питьевой фонтанчик, рядом висела на цепочке кружка. Противоположный конец коридора выходил в залитый светом сад, где садовник в белом обрезал секатором розовый куст. Вандерпут нагнулся к фонтану и, жадно хлюпая, втянул в себя струю. Монах быстро шагал впереди нас, он отворил одну из дверей, и мы очутились в просторной темноватой библиотеке, на стене висело распятие и несколько плохо различимых гравюр. Из двух распахнутых окон падал косой свет и ложился на пол яркими пятнами, за окнами радостно трепетали листья. Тишина, птичий щебет, жужжанье пролетевшего шмеля, опять тишина и запах весны. Белая фигура воздвиглась в углу из-за стола и приблизилась к нам. На столе лежала стопка листочков, похожих на счета от поставщиков, авторучка с открытым колпачком, стоял телефон устаревшей модели. Я открыл рот, но заговорил с трудом — некоторые простые слова, которые другие произносят автоматически, для меня имели слишком большое значение.

— Здравствуйте, отец мой.

— Здравствуйте.

Голос был мягкий, красивый, глубокий, как-то особенно оттенявший царившую в зале тишину. Настоятель стоял спиной к свету, так что я видел только его белоснежную сутану, лицо же казалось бледным пятном, видел тонкую щель рта, очки, но не глаза за ними. Голова вырисовывалась на ослепительно-зеленом фоне молодой листвы. Он поднял руку, не давая мне продолжить:

— Я знаю, кто вы.

В голове у меня сразу мелькнуло: входная дверь и ворота остались открытыми.

— Нам позвонили перед началом службы. Так что мы помолились и за вас, — торжественно прибавил он. — Звонили из мэрии. Они решили, что вы можете попросить у нас убежища. Конечно, чуть что, сразу подозревают нас.

Почудилось мне, или он и правда передернул плечами?

— Я думаю, тревога объявлена по всему району. Они знают, что вы покинули поезд около переезда в Фуйаке два часа назад. Вас ищут. Далеко вам не уйти.

— Я знаю. Поэтому мы и пришли сюда.

Он взметнул широкие рукава сутаны, голос его стал резче:

— Это невозможно, друг мой. Вы же знаете, какие неприятности пришлось после Освобождения пережить монастырям, которые укрывали так называемых… коллаборационистов. Пресса вылила ушаты грязи на весьма почтенные братства.

Опять вспорхнули рукава.

— Я не имею права рисковать и ставить под удар интересы высокого дела, которому я служу. Мне очень жаль. В прежние времена…