Он снова взмахнул белыми крыльями, отгоняя мысль о прошедших временах, которую, однако же, проводил глубоким вздохом.

— Позвольте нам остаться только на день. Ночью мы пойдем дальше.

— Это полное безрассудство, мой мальчик. Отсюда до испанской границы триста километров. Во время войны здесь было мощное партизанское движение, и все местные жители…

Я молча слушал его благие увещевания. Страх, досада или угрызения совести делали его голос визгливым и ломким, рукава так и летали.

— Я никак не могу пустить вас. К несчастью, мы находимся в весьма… э-э… затруднительной политической ситуации. Двое или трое братьев уже стали жертвами… э-э… известных провокаций. Впрочем, мне не пристало рассуждать на такие темы. Я только хочу сказать, что нам приходится быть очень осмотрительными. Разумеется, в другое время… Но вы же знаете, в ближайшее воскресенье будут муниципальные выборы. Страсти накалены. И любой необдуманный шаг с нашей стороны…

Я перестал его слушать. Прислушивался к птичьему щебету в небе, рассматривал большое распятие на стене, а заодно красивую лепнину. Смотрел на изящно порхающие рукава белой сутаны — еще один экземпляр для нашей барахолки. Вдруг позади меня заверещал Вандерпут:

— И вы меня прогоните? Кругом полно ищеек! Вы что, не видите, в каком я состоянии? Дезертиры, вот вы кто! Уклонисты, предатели! Ну, хоть врач у вас тут есть, или вы только за цветочками ухаживаете?

Вид у него и в самом деле был ужасающий: физиономию раздуло и перекосило, правого глаза не видно, волосы прилипли к потному лбу. Левый глаз, единственное живое место на этой чудовищной маске, наоборот, пылал, вылезал из орбиты и исходил слезами негодования и бешенства. Настоятель подошел к старику:

— Что с вами?

— У меня болят зубы!

Я чуть не расхохотался.

— Среди братьев есть врач, только он сейчас в отъезде. Но погодите-ка…

Настоятель что-то сказал старому монаху, который привел нас. Тот удивленно отпрянул, энергично затряс головой и перекрестился. Настоятель раздраженно дернул плечом и вышел. Монах с ключами в руках с ужасом уставился на нас. За окном все так же сияла яркая зелень, птицы наполняли ласково-прохладный воздух неумолчным пением, но теперь я знал: тенистый покой этой обители — кощунственный, и нет на земле большего греха, чем этот краденый покой. Послышался трепет крыльев — настоятель возвращался.

— Возьмите вот эти таблетки. Принимайте по три штуки с водой каждые два часа, и вам полегчает.

Боюсь, я не сдержал смешка — настоятель резко обернулся в мою сторону. Вандерпут, не отпуская чудовищно распухшей щеки, с недоумением смотрел на него. Я взял стеклянный тюбик с лекарством и, сжав зубы, ждал завершения. Ждал, чтобы святой отец сказал: я помолюсь за вас. Но он стоял молча в пронизанном свежестью полумраке большого зала, опустив и стиснув руки, по которым струились длинные белые рукава. Я подтолкнул Вандерпута к выходу, мне хотелось поскорее покинуть эту область вечных снегов, чуждых всякому теплу. В двух шагах от ворот я услышал за спиной быстрые шаги по гравию. Старый монах, впустивший нас в монастырь, подоткнул полы сутаны и догонял нас, размахивая костлявыми руками, как ветряная мельница.

— Что такое? — спросил я.

Он прижал ключи к груди, с трудом отдышался и спросил:

— Вы уже приняли этот… аспирин?

— А что? Он отравленный?

Я все еще держал тюбик в руке. Монах смотрел на меня испуганно и умоляюще.

— Не давайте ему! — тихо, просительным тоном сказал он. А потом, потрясая ключами, обратился к Вандерпуту: — Поймите, несчастный! Господь послал вам это незначительное физическое страдание ради вашего же блага. Чтобы заглушить другую, страшную боль! Он не пожелал, чтобы вас замучила больная совесть. Значит, Он сжалился над вами и уже прощает вас. Возрадуйтесь же, брат мой, Господь простил вас!

С этими словами он быстро повернулся, подхватил полы сутаны и размашистым шагом пошел прочь.

— Он что, издевается? — взвыл Вандерпут и проглотил таблетку. — Сразу видно, у него никогда не болели зубы.

Он жалобно сморщился на ярком свету и вдруг затряс кулаком у меня перед носом:

— Я что угодно сделаю, чтобы избавиться от боли! Слышите, что угодно! Если б для этого понадобилось опять всех выдать, я бы выдал! Выдал бы все сорок миллионов человек, лишь бы перестало болеть! Все на свете за это отдал бы!

Он обвел рукой землю и небо. Первый раз за время бегства в нем прорвалось что-то человеческое, подумал я. И засмеялся, вспомнив о монахе: вот уж такого он не ожидал. К черту вечные снега!

IV

Я подгонял Вандерпута. Идти назад той же дорогой не хотелось — она со всех сторон просматривалась. Но как-то надо было спуститься с холма. Я лихорадочно озирался в поисках хоть какого-нибудь укромного местечка: оврага, кучи камней, густых кустов, — где старик мог бы приклонить голову. Ничего! Покрытые виноградниками волнистые холмы, фермы, рощи, почти не дававшие тени и тем более непригодные для убежища. Мы шли вниз по тропинке между тутовых деревьев, и вдруг в просвете живой изгороди я увидел у подножия холма железную дорогу. Та ли это, по которой мы ехали, или другая, я сказать не мог, в этом месте она пересекалась с автотрассой. На переезде стоял беленый, крытый красной черепицей домик путевого смотрителя. Садик перед ним утопал в цветах: красные, желтые, фиолетовые пятна горели под солнцем. Особенно выделялись в этом буйстве красок махровые фиолетовые лилии. Земля подставляла свои холмы под небесную ласку. Повезло же этому смотрителю, подумал я и тут же увидел, как из домика выходит какой-то человек, а с ним еще двое и все они быстро направляются к дороге. У первого в руках пара мужских туфель. Я вгляделся — и у меня бешено забилось сердце: это был тот самый сосед по купе. Двое других — тоже пассажиры, я видел, как они болтали в коридоре. Должно быть, они два часа названивали из домика смотрителя, куда только можно. Так и вижу, как настырный коротышка водит пальцем по страницам телефонного справочника и ищет нужные номера: мэрия, военный гарнизон, крупные имения, пожарная команда. Уж верно, ничего не упустили.

— Что там еще такое? — простонал Вандерпут.

— Наш приятель, сосед по купе.

Старик высунул голову из-за кустов и тоже посмотрел.

— У него любимая жена умирает в санатории, — сказал я. — Поэтому он и злится.

— На меня?

— Ну да.

Старик принял это как должное.

— У него ваши туфли.

— Зачем они ему?

— Не знаю. Может, на память.

— Моя лучшая пара, — печально вздохнул Вандерпут.

Я услышал шум моторов — на дороге появились два грузовика с брезентовыми тентами. Первый остановился около троих пассажиров, наш приятель с ботинками в руке сел в кабину рядом с шофером, двое других залезли в кузов, и грузовики двинулись дальше, к переезду. Из домика вышел железнодорожник и, приставив ко лбу руку козырьком, посмотрел вслед первому грузовику. Второй остановился рядом с домиком, из него вышел водитель в военной форме. Вслед за ним из кузова выскочили на дорогу два десятка солдат с винтовками. И один с автоматом — небось офицер. Солдаты встали в цепь по обе стороны путей и двинулись вдоль них с ружьем на изготовку, веером расходясь по виноградникам. Шофер сел в кабину и медленно поехал — должно быть, тоже обозревал местность. Смотритель вернулся в дом. А я еще раз пригляделся к садику: густые, пышные, колючие заросли, чем не партизанский лес! Я схватил за руку Вандерпута:

— Видите вон тот сад?

Он ошалело посмотрел, куда я указал:

— Да, ну и что?

— Давайте за мной. Да побыстрее.

Я рванул вперед. У забора оглянулся: Вандерпут шел по винограднику, шатаясь и болтая руками, точно пьяное чучело, и отчетливо вырисовывался на фоне неба. Наконец, сердито пыхтя, он добрался до меня.

— Теперь перелезайте. — Я показал на забор и присел.

Вандерпут залез мне на спину, но замешкался и стал стенать:

— Что за жизнь! Ну что за жизнь!

Я подтолкнул его снизу плечом — он мешком свалился по ту сторону забора. Тогда я тоже перемахнул через забор и присоединился к нему под розовыми кустами. Дождь лепестков осыпал нас.

— Сидите тихо!

Вандерпут чихнул. Густой аромат набрякшим облаком стелился по земле. Кружевные тени падали нам на лица и одежду; было очень душно, над головами жужжали осы, лиственный свод испещряли блестки света. Время от времени Вандерпут истерически порывался встать:

— Лучше сдамся полиции. Они хоть к врачу меня отведут.

Глаза его блестели — не иначе поднялась температура. Он не переставая мотал головой из стороны в сторону, боль, видно, была нестерпимая. По дороге с шумом проезжали машины, иногда проносился поезд. Прошло около часа, как вдруг я услышал скрип шагов по гравию. Чуть раздвинув кусты, я увидел путевого смотрителя — он гулял среди розовых кустов в рубахе без пиджака, покуривая пенковую трубку. Останавливался у каждого куста, нежно, кончиками пальцев, как ребенка за подбородок, приподнимал какой-нибудь цветок. Довольный жизнью человек со щеточкой черных усов. Судя по сытой отрыжке, которую он, хоть и был один, старался деликатно подавлять, он только что хорошо пообедал. И теперь обходил свои владения, постепенно приближаясь к нам. Я распластался и постарался рукой прижать к земле Вандерпута. Однако смотритель думал только о своих розах. Он подошел к мощному кусту с великолепными желтыми цветами, ласково взял один из них за подбородок… Наверно, это был его любимец.

— Ну, как у нас сегодня дела? — сказал он, обращаясь к кусту.

И вдруг, я охнуть не успел, как слышу — Вандерпут отвечает ему несчастным голосом:

— O-о, и не спрашивайте!

Смотритель отскочил как ужаленный. Трубка вывалилась у него изо рта. Он быстро поднял ее, отступил еще на шаг и крикнул:

— А ну, выходите!

Я встал и вылез. Конечно, он уже понял, с кем имеет дело. Потому что, ткнув трубкой в сторону нашего куста, спросил:

— Второй тоже тут?

— Не трогайте его, он болен.

— Э нет! Только не в моих розах. Ничем не могу помочь. Убирайтесь, и поскорее.

Смотритель был страшно возмущен. Само наше присутствие в его саду он воспринимал как личное оскорбление. Чужеродные тела были ему не по нраву.

— И вообще, что вы тут делаете? Вас же всюду ищут.

Бесподобная реплика…

Этого упрашивать бесполезно — ни малейшей надежды. Он слишком любит свои розы. Ни на что другое любви не хватает. И все же я попытался:

— Мы пробираемся в Испанию. Позвольте нам побыть здесь, в саду, до вечера. Как только стемнеет, мы уйдем. Никто ничего не узнает.

Он побелел.

— Сказано же — нет! Не хочу я вляпываться в такую историю.

Его вдруг прорвало.

— Почему я? Почему всегда я? Такое уже было при немцах: выхожу утром в сад, а там два английских летчика! И дались вам всем мои цветы!

— Они чудесно пахнут, — сказал я. — Может, поэтому.

Но он меня не слушал.

— Двое летчиков-англичан, а тут в ста метрах немецкий пост. Я их, понятно, продержал до вечера, кому охота нарываться на неприятности с партизанами… Но страху-то какого натерпелся! Если бы немцы их нашли, они бы мой сад с землей сровняли!

При одной этой мысли у него на лбу выступили капли пота.

— Так что вон отсюда! И живо!

— Но он не может идти. Ему семьдесят лет, и он очень болен.

— Ну и черт с ним, — отрезал смотритель. — Пускай идет в полицию, там его вылечат. Я эти розы пятнадцать лет выращивал и не желаю, чтобы мне их уничтожили из-за какого-то монстра.

— Это не монстр, месье, — сказал я. — Это человек. Что гораздо хуже. Обыкновенный человек. И вот доказательство: у него болят зубы.

— Не время шутки шутить! — одернул меня смотритель.

— Да я не шучу. Никто ведь толком не знает, каковы отличительные признаки человека. Вот я вам подсказываю: человек — единственное млекопитающее, у которого могут болеть зубы. Это я в «Ларуссе» вычитал. Так что можете не сомневаться.

— Но есть же и нравственные соображения… — Смотритель принялся гневно размахивать трубкой. — Я вовсе не бессердечный. И понимаю, он уже старик…

— Ну, ну! — подбадривал я. — Попробуйте вспомнить. Вы ведь и сами были человеком.

Он посмотрел на меня исподлобья:

— Но… если мы допустим, чтобы рядом с нами жили предатели, то… то…

— То что?

Он пожал плечами и еще раз крутанул трубкой.

— Ну, мы тогда, выходит, будем дышать с ними одним воздухом?

Меня вдруг замутило от приторного, гудящего осами аромата, который нас окружал. Здешний воздух был какой-то искусственный, фальшивый, в нем не хватало самого простого запаха земли. А смотритель все размахивал руками, убеждая самого себя:

— Вот именно, дышать будет нечем!

Мне эта респираторная риторика начала надоедать. Я подошел к смотрителю вплотную. Он струсил и отпрянул:

— Не прикасайтесь ко мне! А то закричу!

— Кричите на здоровье, — сказал я. — У вас тут тихое местечко. На километры вокруг никого нет.

Бедняга задрожал:

— Вы меня не убьете? Какой вам от этого толк?

— Никакого, — ответил я. — Это будет бескорыстный поступок.

Я взял его за горло.

— Месье, значит, не хочет, чтобы ему грязнили воздух? А почему, скажи на милость, ты стал путевым смотрителем?

— Потому что меня не взяли в смотрители маяка. Там требовался опыт службы во флоте.

— Но и тут, на переезде, тоже неплохо, а?

Он с ненавистью посмотрел и с внезапной откровенностью сказал:

— Но далеко не так, как на отрезанном от мира маяке.

— И все-таки тут можно разводить цветочки и плевать на все, что происходит в мире, ведь верно? Война, Сопротивление — все мимо, нас все это не касается. Мы просто смотрим, как проезжают поезда, и все.

В его глазах опять сверкнула ненависть.

— Некоторые останавливаются, — процедил он.

Я стиснул зубы и тряханул его:

— Ах ты, сволочь! Скотина! Чистый воздух ему подавай!

— Мне больно!

— И ты будешь кого-то называть предателем? А ну скажи, ты, гнида, есть хоть что-нибудь, чего ты за свою жизнь не предал? Может, ты не бросил кого-нибудь в беде? Не отвернулся от чужого страдания? Да ты первый предатель и есть! С тебя и надо начинать.

— С ума вы сошли! Никого я не предал! Я вообще никогда ни во что не вмешивался! Он сумасшедший! На помощь! Вы меня задушите…

— А в конкурсах садоводов участвовал, признавайся? Небось какой-нибудь новый сорт роз вывел, точно? И получил награду?

В глазах перепуганного смотрителя блеснула гордость.

— Желтая императрица, — просипел он. — Сорок третий год, первая премия.

— Ага, признаешься? Вот видишь! Ты сказал, в сорок третьем? А знаешь, что происходило в сорок третьем году?

— Нет, — выжал он из себя. Глаза его едва не вылезали из орбит. — По крайней мере я тут ни при чем!

— В сорок третьем году миллионы людей шли на смерть ради тебя, подонок! Миллионы людей погибали ради того, чтобы ты мог дышать свободно! А ты… Желтая императрица! Драгоценная розочка!

Он больше не возражал, только таращился на меня с невыразимым ужасом. Наконец я его отпустил. Он повалился под розовый куст и съежился, не сводя с меня ненавидящего взора и готовый в любой миг удрать.

— Я подам на вас в суд! — дрожащим голосом сказал он.

Я нагнулся над ним:

— Ну вот что, дорогуша. У нас тут, в твоих кустах, припрятан чемоданчик. Не пустой… А с пластидом… Ты понял? И если вдруг ты нас выдашь… Да-да, конечно же, ты никогда… но просто предположим… Догадываешься, что тогда случится? Шарах — и райскому садику конец! Ни тебе Желтой императрицы! Ничего! Ни лепесточка!

Ненависть в его взгляде исчезла, остался раболепный страх.

— А теперь слушай, что я тебе скажу. Мы спрячемся в этом блаженном уголке до вечера. Ты нас как будто и не видел. Если что — знать ничего не знаешь. Так что с тебя взятки гладки. Ты, как обычно, ни во что не вмешиваешься. Чистые руки, хата с краю. Завтра утром проснешься, твой садик цел и невредим, нюхай себе на здоровье свою Желтую императрицу… Иначе…

Я угрожающе замолчал. Смотритель облизнул губы остреньким языком, сглотнул и сказал:

— Хорошо.

Он встал, отряхнул штаны и, не глядя на меня, буркнул:

— Только сидите в кустах.

— Не волнуйся.

Он направился к дому, но я его окликнул:

— Пока я не забыл: сделай-ка мне кофейку с молоком и запузырь яишенку из двух… нет, пожалуй что из трех яиц. Да мигом!

Смотритель метнул на меня желчный взгляд и вошел в дом. Я вовсе не был голоден, просто хотел проверить, крепко ли держу его на крючке. Минут через десять он помахал мне из окошка и скрылся. На подоконнике стояла яичница и стакан кофе. Я поел и снова залег в кусты.

— А вы хотите есть?

Вандерпут лишь застонал в ответ. Он лежал плашмя и держался за ручку своего чемодана. Мне вдруг захотелось узнать, что за сокровища он туда напихал. Я схватил и открыл чемоданчик. Сверху лежало белье, а под ним все та же свалка: брелоки, цепочки, веревочки, лоскутки и целая коллекция разномастных пуговиц. Тут же фотографии: Вандерпут-младенец, Вандерпут-артиллерист, Вандерпут на качелях, бравый молодой усач — и букетик искусственных фиалок с дырявыми лепестками. Из кучи хлама выпорхнула парочка белых мотыльков — и моль он ухитрился прихватить. Так вот что этот заблудившийся патруль взял с собой в последнее путешествие. Ну, понятно, друзей. Я посмотрел на Вандерпута. Нас окутывал приторный дух. Настороженный немигающий глаз старика стерег меня, как огромный паук в паутине морщин. Землистое лицо его было помято, покрыто испариной. Маленький, весь в черных точках нос жалобно посвистывал, а слюнявые губы вздулись и искривились из-за флюса. «Жалость — единственная общая мера, лишь она может вобрать нас всех, лишь в ней мы все равны. Только жалость придает единый смысл нашему родовому названию, только она позволяет искать и находить человека повсюду, куда бы его ни занесло. Самое страшное — это когда мы странным образом не можем разглядеть в человеке человека, и только жалость говорит нам, что мы окружены людьми. Жалость выше всех смут, для нее нет ни истины, ни заблуждений, она и есть сама человечность». Я столько раз читал и перечитывал эти отцовские слова, не понимая их смысла, и вот теперь они пришли мне на помощь, и все в них было ясно и прозрачно. «Предать можно только то, что ты получил: предатель — только тот, кто был любим, не бывает предательства без доверия». Я склонился над Вандерпутом. Если в душу мне и закрадывалось сомнение — от страшной усталости, назойливого жужжания ос, солнца и душно-сладкого воздуха, — то страдания, написанного на этом лице, было достаточно, чтобы его развеять.