— «Большой сон» смотрел? — спрашивал я Леонса.

— Еще бы! Ясное дело, смотрел. Потрясный фильм! Там такая сцена есть, это надо видеть! Хамфри Богарт дерется с одним молодчиком, у того нет оружия, а у Хамфри кольт. И что же он, думаешь, делает?

— Всаживает ему пулю в брюхо.

— А вот и нет! — ликовал Леонс. — Бросает заряженную пушку себе под ноги. Тот тип, понятно, рыпается ее поднять, но только он наклоняется, как Хамфри… ну, что он, думаешь, делает?

Я ошарашенно молчал. У меня не хватало воображения представить себе, что там еще сделал Хамфри.

— Он как двинет ногой ему в харю! Нет, это надо видеть, просто блеск! Прямо в зубы! И все — молодчик лежит плашмя с окровавленной пастью, его и убивать не надо, а можно просто плюнуть в рожу. Вот это, я понимаю, класс, вот это искусство, старик! Есть на что посмотреть!

Я шел смотреть. Сидел два или три сеанса — детально изучал удар ногой великого артиста. Выходил со слезящимися глазами, шел как лунатик и то и дело останавливался, чтобы хорошенько врезать ногой в невидимую харю. Роксана с ужасом смотрела на меня, а я брел и брел по улицам, втянувшись в пальто, как улитка в раковину, глядя под ноги и не расставаясь с уныло свисающей изо рта недокуренной сигаретой. В то время сигарета в зубах была стержнем, вокруг которого я пытался выстроить свой образ; она дополнялась прищуренным глазом и чуть выпяченной нижней губой, а все вместе должно было придавать лицу жутко мужественное выражение, за которым пряталась моя сущность бедного загнанного зверька. В конце концов сигарета стала такой же неотъемлемой частью моей физиономии, как нос, глаза или рот. Без нее я был сам не свой, чувствовал себя беззащитным, неприкрытым, чуть ли не голым. Мало того, сигарета отражала мое состояние и настроение, выражала радость, боль или злость. В то время я тщательно работал над своей внешностью. Купил себе роскошное верблюжье пальто, бежевую шляпу и шелковый шарф. Иногда выпрашивал у Леонса его здоровенный маузер, заходил в офис «Лионского кредита» на бульваре Итальянцев и прохаживался там в надвинутой на глаза шляпе, потной рукой сжимая в кармане оружие. Ноги подкашивались, коленки дрожали, в горле стоял и никак не проглатывался ком. «Хамфри Богарт, спаси меня! — истово молился я. — Хамфри Богарт, спаси меня! Не оставляй меня в эту минуту». И все ходил, таращась от натуги, взад-вперед по большому банковскому залу, среди сотен людей, которые и не догадывались, какая опасность им угрожает. До сих пор не пойму, как это мой странный вид и остановившийся взгляд ни разу не привлекли внимание банковских служащих, — наверно, на мое счастье, они редко ходили в кино. Мне казалось, что я хоть сейчас готов поехать в Америку и сыграть там главную роль в любом фильме. А для начала я отправил туда Роксану. Уже не раз американские солдаты, которые не могли пропустить ни одного ребенка и собаки, чтоб с ними не заговорить, предлагали купить ее у меня. И я всегда отказывался. Говорил: да, знаю, ей там будет лучше, но друзей не продают. Они это отлично понимали. Брать животных на военные суда, которые везли солдат домой в Америку, запрещалось, но они так любили собак, что устроили в Гавре перевалочный лагерь для всех псов, подобранных на дорогах Европы, и потихоньку, контрабандой, при молчаливой поддержке товарищей, забирали их с собой. Но как-то раз один башковитый америкашка подкинул мне отличную идею. Он придумал очень простой способ, как мне попасть в Америку. Надо сначала отправить туда с американскими военными Роксану, а потом написать президенту США или в какой-нибудь журнал — «Лайф» или «Тайм», все равно! — душераздирающее письмо о том, что я хочу воссоединиться со своей собачкой. Вокруг этой истории раздуют большую кампанию, как любят делать в таких случаях журналисты, опубликуют два больших портрета: я в Париже и Роксана в Америке под заголовком Unite them again! [Воссоедините их! (англ.)]. Дело верное, клялся солдатик, такие штучки совершенно в американском духе, и все стороны на этом заработают! Он даже предложил заранее, прямо тут же, составить для меня письмо. Первая часть операции прошла в бистро на бульваре Итальянцев при участии двух американцев. Я придирчиво выбрал их из множества претендентов. Они работали в Голливуде, делали там пропагандистские фильмы для армии. Один был полковник, другой — всего лишь капрал.

— Вот увидишь, Лаки, — сказал полковник, берясь за Роксанин поводок, — она станет звездой Голливуда.

— Старовата она для кинодивы, — заметил капрал. — Хотя вообще-то голливудские суки обычно умеют держаться в форме.

Роксана посмотрела на меня и рванулась с поводка.

— Come on, Roxy, come on! [Пошли, Рокси, пошли! (англ.)] — сказал полковник.

— Я бы растрогался, если б сам не снял два десятка таких сцен, — сказал капрал Лустгебирге.

— Единственная псина-партизанка в Голливуде, — восхитился полковник. — Она меня прославит. Только имя ей надо сменить. Я назову ее Маки. Come on, Маки!

Однако до второй части операции дело не дошло. Ни в «Лайф», ни в «Тайм» я так и не написал. Вандерпут, у которого я спросил совета, страшно раскричался. Он спросил, сделал ли я уже что-нибудь непоправимое, а узнав, что не успел, благодарно поднял глаза к небесам и, держась за сердце, рухнул в кресло. Когда же немножко успокоился, напомнил мне, что меня ищет полиция и социальные службы, про мое исчезновение писали в газетах и вообще я живу на нелегальном положении, в подполье и должен думать только о работе и о том, чтобы выбиться в люди. Что ж, выходит, судьба здорово меня одурачила. Действительно, мне только и оставалось, что скрепя сердце выбиваться в люди. Впрочем, дела у нас шли отлично, несмотря на то что американцы уехали, а черный рынок, по слухам, собирались прикрыть. Мы не поддавались панике. «Придет время, — говорил старый Вандерпут, — мы что-нибудь придумаем», но пока все обстояло не так плохо. В стране был страшный дефицит. Люди скупали все подряд и по любой цене. Вандерпут, большой знаток по аптекарской части (он служил санитаром в Первую мировую), радостно объявил нам, что появилось новое, чудодейственное лекарство, стрептомицин, которое «в два счета» излечивает туберкулез. «Это открытие, — говорил он, — делает честь человеческому разуму». И прибавлял, потирая руки: «Можно гордиться, что ты человек». На рынке чудесного препарата не было, но тут Вандерпут случайно услышал по «Радио Андорры» объявление одного тамошнего фармацевта о продаже. Он провел ночь без сна, все метался по квартире и кумекал, как бы исхитриться «сорвать куш», а наутро помчался в Акс-ле-Терм и нашел там надежного контрабандиста, который доставил ему из Андорры пять килограммов стрептомицина. Официально один грамм стрептомицина стоил пятьсот семьдесят четыре франка за грамм, Вандерпут распродал все по пять тысяч за грамм. «Самая удачная идея за всю жизнь», — радовался старик, утирая слезы волнения. Обычно мы обделывали дела поскромнее. У Вандерпута имелось множество поставщиков, они притаскивали ему всякую всячину со всего города, от бриллиантов и кремней для зажигалок до раствора йода, которого в аптеках все еще было не достать. Приносили также ворованные вещи и золотые монеты — на них всегда находились охотники. Среди этих поставщиков был мальчишка, которого мы прозвали Фрицем — его отец сидел за сотрудничество с немцами. Еще был Джонни, паренек лет шестнадцати с вьющимися белокурыми волосами, Вандерпут называл его «испорченным». Джонни частенько приезжал в автомобиле вместе с какими-то напомаженными, броско одетыми господами. Вандерпута это приводило в ярость, он метался по квартире между штабелями коробок, как старая крыса, и причитал: «Из-за них мы засветимся!» Поставщиками и осведомителями его были люди всех сословий и из всех слоев общества. Вплоть до школьников, которые еще жили с родителями, как некий Жорж — фамилию его не называю, потому что сегодня он уже закончил школу и, когда встречает меня на улице, всегда старается смотреть в другую сторону, — его отец в ту пору занимал крупный пост в службе снабжения. Так что мальчишка имел доступ к важной информации. Бедный отец наверняка не ведал ни сном ни духом о делишках сына. Помню, однажды Жорж пришел страшно гордый и похвастал, что министерство торговли представило его отца к ордену Почетного легиона.

Мы исполняли роль посредников, я так и вовсе был у старика на побегушках. Он вручал мне пакет и приказывал доставить его по такому-то адресу. Каждый раз приговаривая: «Смотри, осторожнее! Это для больного человека, тут редкие лекарства». Видимо, из нравственных соображений и оберегая мою детскую душу, он не говорил мне, что на самом деле эти «лекарства» — не что иное, как наркотики. Просветил меня Леонс и заодно посоветовал никогда к ним не прикасаться: «А то крыша поедет, старик». В сорок пятом — сорок шестом полиция так здорово потрепала наркоторговцев, а газеты так дружно клеймили «отравителей», что это впечатлило даже Вандерпута — он посоветовал нам быть крайне осторожными. Сам я ни разу не видел живого наркомана, я ведь только вручал пакет с «лекарствами» лакею, который открывал мне дверь, и говорил, что «требуется ответ», тот исчезал и возвращался с конвертом. Но однажды Леонс предложил «смеху ради» сходить с ним вместе к одному из его клиентов — «увидишь, какая потеха!».

— Я тебе как-то про него рассказывал — тот самый хрыч англичанин, великий артист, Жозетта училась в его театральной школе в Медоне. Помнишь?

Ну да, я помнил.

— Как только я перестал платить за Жозетту, им с женой стало не на что жить. Эта его женушка приезжала меня уговаривать, чтоб я не ломал девочке жизнь — ее, дескать, ждет большое будущее, но не на того напала. Старый козел хотел было переделать свою театральную школу в бордель, но полиция не позволила, потому что он иностранец. Теперь оба в Париже, она сумела-таки устроиться — держит притон на улице Юшетт, он же сидит у нее на шее. Без наркоты не может, а это дорогое удовольствие. Но я им делаю скидку, потому что он учит меня говорить по-английски. Английский пригодится на будущее. Ужасно забавный тип, самый старый сутенер, какого мне приходилось видеть. Но как был, так навсегда и остался испорченным ребенком. Вот пойдем со мной — сам увидишь.

X

В заведение «Кис-кис» вела застекленная дверь с решетчатым откидным окошком. Высокое, узкое — по одному окну на каждом этаже — строение располагалось на темной улице и было втиснуто между бакалеей и лавкой, где торгуют кониной, солнце не заглядывало сюда целую вечность, с тех пор, как вдоль Сены выросла плотная стена домов, только в одном месте размыкавшаяся, чтобы пропустить ведущую к реке юркую улочку Шаки-Пеш. Напротив висела вывеска парикмахерской «Дворец завивки», а сам хозяин «Дворца» чуть не целыми днями просиживал верхом на стуле перед входом и мечтательно глядел на закрытые ставни борделя. Все тут пропахло сыростью, на стометровую улочку приходилось четыре публичных дома да шесть бакалейных лавок, в витринах которых красовалась только петрушка да сиротливая грифельная дощечка с надписью мелом: «Сегодня товара нет».

— Нам сюда, — сказал Леонс.

Мы вошли и очутились в коридорчике, ведущем к винтовой лестнице. Слева, за стеклянной дверью, кто-то кричал: «За ваше здоровье!» Дверь распахнулась, из нее вышла женщина и посмотрела на нас в лорнет. Мне еще никогда не доводилось бывать в подобных заведениях, но я никак не ожидал, что тут можно встретить такую вот старую даму с бархоткой на шее. Впрочем, с первого взгляда мне показалось, что это хрупкая девушка, загримированная под старуху или постаревшая раньше времени. У нее были близорукие глаза и неподвижная, раз навсегда застывшая улыбка — будто она когда-то давным-давно поселилась на губах, а потом умерла, но никто не заметил, и снять ее забыли. Дама была одета в черное платье с блестками, сжимала в руке батистовый платочек, седые волосы ее странно отливали голубым. Приставленный к глазам лорнет чуть подрагивал.

— Не беспокойтесь, — сказал Леонс. — Мы к месье Саша.

Лорнет затрясся сильнее, седая шевелюра тоже.

— Но я ведь вас просила…

— Мы принесли лекарства.

— …просила больше сюда не приходить. Вы несовершеннолетний, а мне не нужны неприятности с полицией. Вдруг нагрянет проверка и вас найдут у него в комнате… Я же не француженка, не имею права занимать рабочее место. Если я потеряю доход, что будет с месье Саша? Знаю я полицию — они во всем видят только дурное. Месье Саша обвиняют в каких-то пороках, которых у него нет и в помине. Кто-кто, а я бы первая заметила! Просто он любит общество юношей, они напоминают ему о молодых годах. Но люди так злы! Во всем видят только дурное. А я, наоборот, вижу только хорошее. По-моему, все люди хорошие, а все дурное — чаще всего просто выдумки.

Вдруг она засуетилась и взмахнула платочком:

— Я тут разболталась, а меня ждут клиенты. Прошу вас об одном: не приходите больше сюда! Знаю, лекарства ему необходимы, очень вам признательна и заплачу, сколько надо. Но лучше бы я кого-нибудь за ними присылала или приходила сама. И ведь у нас есть другая квартирка в городе, я хотела поселить его там, все устроить, так нет — он хочет жить здесь, хотя это против установленных полицией правил. Конечно, он артист, я понимаю, никто не ждет, чтоб он обуржуазился. Но все же эта атмосфера… у него такая тонкая, такая чувствительная душа…

Ее излияния грубо перебил раздавшийся сверху хриплый резкий окрик:

— Нина Ивановна, где мои лекарства? Почему не несут? Я выброшусь в окно, так и знайте!

Она подняла лорнет к глазам и посмотрела вверх. Голова и шевелюра отчаянно затряслись.

— Сию минуточку, Саша! Уже несут! — сказала она и повернулась к нам с жалкой улыбкой. — У него совершенно расстроены нервы! Не задерживайтесь надолго. Я расплачусь с вами в следующий раз.

Леонс засунул в рот палочку жевательной резинки и сказал:

— Вы мне и так уже должны за два раза.

— В следующий раз, обещаю вам, в следующий раз! Дайте мне время обернуться, еще несколько дней! Я займу у друзей.

С этими словами она снова скрылась за стеклянной дверью, где тотчас кто-то заговорил: «Он потерял там руку и ногу. Это было эпохальное событие!»

Мы стали подниматься по лестнице.

— Не удивляйся, — сказал мне Леонс. — Это русские, белоэмигранты. У русских всегда так — сплошные драмы. Иначе им скучно жить.

— Я думал, твой актер англичанин.

— Сам черт не разберет, кто он такой. Вот увидишь, — ответил Леонс.

Крутая лестничная спираль вела с этажа на этаж, мимо номеров, напоминающих кабинки в общественном туалете, а журчанье воды из неисправных кранов еще усиливало это сходство.

— Здравствуйте, здравствуйте! Рад вас видеть. Я уж чуть было в окно не выбросился… да оно тут закрыто. Ладно, не будем об этом. Правда, ужасно крутая лестница? Потому-то я отсюда не выхожу. Никогда. Сижу в затворе. Король своих скорбей. А королеву-мать по разным поводам гоняю туда-сюда раз по тридцать на дню. Подло, конечно. У нее больное сердце, она так долго не протянет… Мерзавец я! Как видите, я открыто выражаю свое мнение и говорю людям в лицо все, что я о них думаю. Простите, что я в таком виде… в душе я всегда себя чувствовал немножко проституткой!

На нем был крепдешиновый женский пеньюар, который доходил ему до колен, а рукава — до локтей. Из пены кружев торчали мосластые, жилистые руки. На шее повязана темно-зеленая косыночка. Раскрашенное худое лицо, тщательно напомаженные седые волосы. Орлиный, с нервными алчными ноздрями нос, выщипанные, как у клоуна, брови. Он высоко поднимал их, морща лоб, и тогда лицо старого альфонса приобретало оскорбленное, возмущенное выражение.

— Я принес вам лекарства, месье Саша, — сказал Леонс.

Старикашка схватил пакетик дрожащей рукой и никак не мог развязать бечевку.

— Ну наконец-то, — произнес он звучным сопрано. — Еще немного — и меня бы окончательно покинуло вдохновение. А чтобы жить, необходимо вдохновение, господа! Чтобы все это выносить.

Широким жестом голой руки он очертил большой круг. В соседней комнате скрипела кровать, кто-то стонал. Из кранов вовсю лилась вода.

— Приходится время от времени принимать укрепляющее снадобье. Иначе утонешь в грязи. Входите же, прошу вас!

Закрыв за нами дверь, он справился с бечевкой, достал щепотку белого порошка, с силой втянул трепещущими ноздрями и облегченно вздохнул:

— А-ах!

Потом рухнул на диван и затих. Лежал, словно чего-то ожидая и тупо разглядывая болтавшуюся на кончике ноги домашнюю туфлю с белым помпоном.

— Ага… — бормотал он. — Я — вот эта старая калоша с помпоном. Ну и что? Да плевать я хотел…

Казалось, он забыл о нас и впал в глухой транс. Лежащий на диване, в этом своем пеньюаре и легкомысленных шлепанцах, он являл собой какую-то непристойную карикатуру. Оскорбительную и издевательскую. Не знаю почему, но я подумал об отце и почувствовал себя так, будто меня унизили, оболгали. Мне захотелось поскорее уйти, вырваться из этой дыры, из этой порочной, двусмысленной, пропитанной сладкими духами атмосферы.

Саша вдруг заговорил тусклым голосом:

— Пусто… Во мне совершенная пустота. Аж голова от нее кружится. И ни малейшей трещинки… Не ускользнуть. Наркотик? Да… Ну разумеется…

Маленькая комната была битком набита мебелью и всякими вещами. Кроме дивана, тут стояли пианино, туалетный столик с наклонно висящим над ним овальным зеркалом, кресло, крытое драным и облезлым, как шелудивый пес, плюшем; ширма перед окном с закрытыми ставнями, вероятно, отгораживала туалетный угол — слышно было, как там тоже все время течет вода из неисправного крана. На кресле были набросаны предметы женского белья: бюстгальтер и прочее. На полу лежал грязный коврик, валялись шелковые чулки, а над диваном висело зеркало, которое так усердно отражало все происходящее в постели, что даже треснуло. На стене — пастельный портрет маркизы де Помпадур. Еще одно зеркало, небольшое, с ручкой, в массивной серебряной оправе, лежало на туалетном столике, рядом с париками, фальшивыми бородами, накладными ресницами и косметическими карандашами. Освещала комнату свисающая с потолка лампочка без абажура. Саша все так же лежал на спине, мне были видны только дырки его ноздрей и тапочки с помпонами. Вдруг он привстал и посмотрел на себя в зеркало.

— Что, приятель, попался? Крепко влип, мерзавец, а? Мышеловка захлопнулась. На этот раз, господа, великий Дарлингтон, король побегов, окончательно попался. — Он похлопал пальцем по носу, вдохнул поглубже. — Что ж, каждый человек — сам себе Бастилия. Сам от себя с фальшивой бородой не убежишь. Остается надеяться на хорошенькое Четырнадцатое июля.

— А как же наш урок, месье Саша? — тихо сказал Леонс.

Месье Саша встрепенулся.

— Да, правда, — сказал он, — наш урок! Может, это меня отвлечет. А может, нет… Вы готовы? Тогда начнем с повторения.

Он закрыл глаза и продекламировал:

— О Romeo, Romeo! Wherefore art thou, Romeo? [«Ромео! Ромео, о зачем же ты Ромео!» (англ). В. Шекспир. «Ромео и Джульетта». Акт II, сцена г. Перевод Т. Щепкиной-Куперник.] Да встаньте же, встаньте! Сначала глубоко вдохните, вот так… а теперь давайте — два стиха на едином выдохе. И чтоб это был такой выдох, какого не знала вся славная история рода людского. Хороший выдох — это чертовски трудно, знаю. Надо, чтоб его было видно, слышно и можно было потрогать. А ну, попробуйте!