— Смотрите, — говорил Тад, — как отчаянно модельеры, портные, гримеры и парикмахеры борются за полную безликость, вульгарность души и интеллектуальное ничтожество этих сливок общества. И их пение соответствует их оперению, потому что пусть меня повесят, если они говорят о чем‐нибудь, кроме биржи, бегов и приемов, в то время как в Испании начинается гражданская война, Муссолини применяет газ против эфиопов, а Гитлер требует Австрию и Судеты… Этот очень худой господин, украшенный лысиной, чья голова напоминала бы страусиное яйцо, если бы Эль Греко не облагородил своей кистью точно такую же в “Похоронах графа Оргаса”, вовсе не испанский гранд, а ростовщик, который дает деньги моему отцу под двадцать процентов… Человек в сером сюртуке и жилете — адвокат, который имеет доступ ко всем министрам, используя как визитную карточку свою жену. Что до наших дорогих родителей, делается страшно при мысли, что с ними стало бы, если бы их так хорошо не прикрывало генеалогическое древо. Отец потерял бы свой аристократический вид, став похожим на мясника, а мать, если бы она не могла больше платить мадемуазель Шанель, парикмахеру Антуану, массажисту Жюльену, специалистке по гриму Фернандо и жиголо Нино, начала бы походить на близорукую горничную, которая не знает, куда девала утюг…

Лила ела эклер.

— Тад — анархист, — объяснила она мне.

— Это означает, что он избранная натура, — заметил Ханс.

Я с удовольствием отметил, что у него немецкий акцент. Поскольку Франция и Германия всегда были врагами, я чувствовал, что, какова бы ни была причина его нападения, я хорошо сделал, что проучил его.

Бруно казался огорченным.

— Мне кажется, Тад, у тебя не меньше предрассудков, чем у тех, кому ты их приписываешь. Можно так же смотреть и на природу — находить, что у птиц глупый вид, что собаки гнусны, потому что вылизывают друг другу зад, и нет никого глупее пчел, потому что они делают мед для других. Остановись. Такой взгляд на вещи со временем перерастает в жизненный принцип. Если все перекашивать, то все будешь видеть кривым.

Тад повернулся ко мне:

— Вы слышали, мой юный друг, голос сочной груши, призвание которой — быть съеденной. Это то, что называют словом “идеалист”.

— Я хотела бы знать, почему ты вдруг говоришь “вы” нашему другу? — спросила Лила.

— Потому что он еще не мой друг, если даже когда‐нибудь им и станет. В семнадцать лет я больше не бросаюсь очертя голову ни в дружбу, ни во что другое. Хотя я и поляк, быть сорвиголовой — не мое призвание. Это было хорошо для наших предков — улан с их сраной святой наивностью.

— Прошу тебя не употреблять подобных выражений в присутствии девушки, — бросил ему Ханс.

— А вот и пробуждение прусского юнкера, — вздохнул Тад. — Кстати, кто это тебя так разукрасил? Дуэль?

— Они подрались из‐за моих прекрасных глаз, — объявила Лила. — Оба безумно влюблены в меня, и, вместо того чтобы понять, что это братство, которое должно их объединять, они дерутся. Но это у них пройдет, когда они поймут, что я люблю их обоих и что, таким образом, ревновать не к кому.

Я еще не произнес ни слова. Однако я чувствовал, что настал момент так или иначе проявить себя, ибо я не имел права забывать, что я племянник Амбруаза Флёри и должен быть его достоин. Я ничего не знал об искусстве блистать в обществе, но страстно желал тут же на глазах у Лилы продемонстрировать какое‐нибудь свое неоспоримое превосходство, которое бы всех посрамило. Если бы на свете существовала справедливость, я получил бы в эту минуту дар летать в облаках, или оказался лицом к лицу со львом, чья судьба была бы плачевна, или завоевал титул чемпиона во всех весовых категориях на ринге, перед которым сидела бы Лила. Но все, что я мог сделать, это спросить:

— Какой будет квадратный корень из 273 678?

Должен сказать, что мне удалось по крайней мере удивить их. Трое юношей внимательно на меня посмотрели, потом обменялись взглядами. Лила была в восторге. Она испытывала священный ужас перед математикой, так как находила, что у цифр неприятная манера утверждать, что дважды два — четыре, в чем она видела что‐то противное самому польскому духу.

— Ну, раз вы не знаете, я вам скажу, — заявил я. — Он равняется 523,14242!

— Я полагаю, что вы выучили это наизусть, перед тем как прийти сюда, — презрительно произнес Ханс. — Вот что я называю принимать меры. Впрочем, я ничего не имею против шутов, которые разрезают женщин на куски и достают кроликов из шляпы, это способ не хуже других зарабатывать на жизнь… если есть необходимость.

— Тогда выберите число сами, — ответил я, — и я сразу же скажу вам квадратный корень. Или перемножу любые цифры. Или прочтите мне колонку из ста цифр, и я повторю ее в том порядке, в каком вы прочли.

— Какой будет квадратный корень из 7 198 489? — спросил Тад.

Мне понадобилось на несколько секунд больше обычного, потому что я волновался, а это был вопрос жизни и смерти.

— 2683, — объявил я.

Ханс пожал плечами:

— К чему это? Ведь проверить нельзя.

Но Тад вынул из кармана блокнот и карандаш и сделал подсчет.

— Правильно, — сказал он.

Лила захлопала в ладоши.

— Я ведь вам говорила, что он гений, — объявила она. — Это и так было очевидно, без этих совершенно излишних упражнений в устном счете. Я не выбираю первого встречного.

— Надо бы все‐таки рассмотреть это более внимательно, — пробормотал Тад. — Признаюсь, я заинтересован. Может быть, он согласится подвергнуться некоторым дополнительным испытаниям…

Это было трудно, но я справился без единой ошибки. В течение получаса я повторял по памяти списки цифр, которые мне читали, извлекал квадратные корни из бесконечных чисел и перемножал такие длинные цифры, что результаты могли бы заставить побледнеть от зависти звездные пространства. В конце концов мне не только удалось убедить своих слушателей в том, что моя подруга тут же назвала моим “даром”, но Лила в придачу встала из‐за стола, пошла к отцу и сообщила ему, что я вундеркинд в математике, заслуживающий его внимания. Граф Броницкий тут же пришел за мной; он, видимо, решил, что где‐то в глубине моего мозга скрывается приспособление, при помощи которого можно будет выигрывать в рулетку, баккара и на бирже. Этот человек глубоко верил в чудеса в денежной форме. Так и вышло, что меня пригласили встать посреди гостиной перед публикой, среди которой находились некоторые из известнейших деловых людей того времени — их неотразимо притягивали цифры. Никогда еще я не считал в уме с такой отчаянной волей к победе. Конечно, никто в этой семье не называл меня плебеем и не давал мне почувствовать мое низкое общественное положение. Семья Броницких принадлежала к такой старой аристократии, что они уже питали к народу чуть печальное ностальгическое влечение, какое можно испытывать только по отношению к вещам несбыточным. Но представьте себе пятнадцатилетнего мальчика, выросшего в нормандской деревне, в брюках, которые ему малы, и вылинявшей рубашке, с беретом в кармане, в окружении пятидесяти дам и мужчин, одетых с роскошью, говорившей, как мне казалось, об их принадлежности к высшему свету, “единственная возможность проникнуть в который — это его разрушить” (по словам Равашоля [Равашоль (1859–1892) — французский анархист, зачинщик и исполнитель многочисленных терактов; казнен на гильотине.], в ту пору мне неизвестным). Только так можно понять, с каким трепетным жаром, с каким волнением я вступил в этот бой во имя чести. Мне пришлось прожить довольно долго, прежде чем оказаться в мире, где выражение “бой во имя чести” вызывает не больше эмоций, чем какой‐либо нелепый плюмаж былых времен, едва достойный насмешки; что ж, это означает только, что мир ушел в одну сторону, а я — в другую, и не мне решать, кто ошибся тропинкой.

Стоя на сверкающем паркете, выдвинув ногу вперед, скрестив руки на груди, с пылающими щеками, я умножал, делил, извлекал квадратные корни из огромных чисел, называл на память сотню телефонных номеров, которые мне читали по справочнику, высоко держа голову под картечью цифр, пока обеспокоенная Лила не пришла мне на помощь, схватив меня за руку и бросив присутствующим дрожащим от гнева голосом:

— Хватит! Вы его замучили.

Она увела меня в помещение за буфетом, где слуга Броницких суетился возле новых порций дорогих блюд, мороженого и шербетов, только что доставленных из “Прелестного уголка”. Не знаю почему, но, хотя я вышел из своей битвы победителем, мне было грустно, я чувствовал себя униженным. Тад, который появился вместе с Бруно, отодвинув бархатную портьеру, отделявшую нас от высшего общества, объяснил мне мою растерянность.

— Прошу тебя извинить нас, — сказал он. — Моя сестричка должна была бы знать, что отец не упустит такого случая развлечь общество. Ты обладаешь довольно необычным талантом. Постарайся не стать цирковой собачкой.

— Не обращай на Тада внимания, — сказала Лила, которая, к моему ужасу, курила сигарету. — Как все очень умные мальчики, он не выносит гениальности. Это зависть. В самом деле, мой дорогой брат, с твоим складом ума тебе бы банщиком работать — ты так любишь окатывать холодным душем!

Тад поцеловал ее в лоб:

— Я тебя люблю. Жаль, что ты мне сестра!