— Вы преуспели в жизни, работаете на Белль Чаровилл.

— «Преуспела»? Пожалуй, что так. Белль довольна моей работой. А вы? Как сложилась ваша жизнь в этом мире, Сэм Тренч?

— Весьма неплохо, скажу вам так. Переловил немало преступников на службе в Лондонской полиции. Теперь я суперинтендант. В сыскном отделе.

В сыскном отделе.

Внезапно Лили пробирает холод. Она замечает, что во дворе снег все еще заваливает могилы. Она плотнее закутывается в шаль.

«Те маленькие дикари»

Первым уроком, который усваивали дети в Лондонском госпитале для найденышей, была их покинутость. Им напоминали — порой ежедневно, — что никому в этом мире нет до них дела и некому их любить, кроме милостивого Господа.

«Господь видит вас, — говорили им. — Господь видит, как вам одиноко. Но Он не может научить вас прясть и ткать. Он не может бесконечно вам напоминать, что без усилий ваша жизнь не сложится, но вы со временем поймете, что если не будете слушаться наставников, то снова будете отвергнуты. Тогда, возможно, вы решите, что свободны, но что за свободу вы обретете? Свободу голодать. Свободу рыскать в мусоре, прибитом к берегу речным приливом…»

Их день начинался в пять часов утра. Лили привыкла к ранним подъемам еще на ферме «Грачевник», когда с первыми лучами солнца начинали кукарекать молодые петушки. Но здесь, у Корама, детей будили в темноте. В каждый дортуар заносили по горящей лучине, и в ее зыбком свете они пытались одеваться, пока сестры проверяли кровати на предмет «ночных конфузов». Таковых было немало. Запах мочи постоянно висел в воздухе. Принюхиваясь и сетуя, сестры снимали мокрые простыни и отвешивали подзатыльники «тем маленьким дикарям, которые не могут потерпеть». Кровать, которую Лили делила с Бриджет, часто бывала мокрой по утрам, и обе получали подзатыльники, но через некоторое время Лили привыкла к большой теплой луже, в которой они спали и видели сны, и начала воспринимать ее как связь между ней и Бриджет, которую они не ожидали обрести, но находили в этой связи некое подобие утешения.

Первым делом с утра им поручали набрать воды на водокачке во дворе и натереть полы в дортуаре, а также паркет в больших залах, где собирались покровители и посетители госпиталя и где музыканты, безвозмездно уделявшие свое время и таланты благотворительному обществу Корама, часто исполняли духовную музыку. Иногда, уже разойдясь вечером по кроватям и посасывая стертые до ссадин руки после долгого трудового дня, дети засыпали под нежные, меланхоличные звуки, источника которых не знали, но которые успокаивали их и иногда проникали в их сны.

После уборки найденыши садились завтракать. Молоко им в кашу добавляли свежее, ибо каждое утро два молочника привозили сюда по холодному бидону. После болезни Лили опасалась пить воду, и сестры, которым не хотелось снова тратить силы на уборку ее рвоты, некоторое время разрешали ей пить за трапезой молоко — «пока твое тело привыкает к лондонской воде».

Она прилежно училась. Может, это молоко придавало ей сил? За уроком Библии обычно следовал урок шитья, за ним — час чтения и письма. Идея Томаса Корама состояла в том, чтобы сироты «всеми доступными способами» приучались к самостоятельной жизни. Его удручала мысль, что они проживут несколько лет в госпитале «за счет государства», а затем выйдут из него до того беспомощными, что скатятся до шельмовства и проституции. Он видел себя спасителем, но ему хватало мудрости, чтобы понимать: не каждый в этом мире желает быть спасенным, а некоторые слышат в голове своей лишь дикий зов порока и разврата.

Знал Корам и то, что многие из детей, которых он приютил в шесть лет, успели привязаться к приемным родителям и что от расставаний с теми чахли с горя, оправиться от коего им удавалось не всегда. Он мог лишь внушать тем, кто заботился о детях в госпитале, относиться к этому «недугу» со всей суровостью. Детей увещевали «навсегда забыть» о тех годах, что они провели с людьми, которым за опеку над ними платили десять шиллингов в месяц, «но для которых они ничего не значили». Им надлежало напоминать, что в других краях, во времена не столь далекие, господа держали у себя рабов для сбора сахарного тростника и хлопка и что господа эти, может, и видели, как процветают их плантации благодаря деньгам, которые они вложили в этих людей, но благополучие их никого не заботило — они были не больше чем крысы в стоге сена. «Вы точно как они, — говорилось найденышам. — Вы все равно что те рабы. Ибо разве не работали вы на тех людей, которым заплатили за присмотр за вами? Разве не надрывались в полях, собирая камни? Не выходили на улицу морозными зимними утрами, чтобы покормить скотину? Не жили в заточении и одиночестве? И что, в конце концов, вы получили в том месте, которое звали домом? Возможно, памятную безделушку. Какую-то одежду. Воспоминание о пудинге со сливами в рождественское утро…»

Лили не спорила с этим, но знала, что Нелли и Перкин Бак никогда не считали ее рабыней. Она рассказала Бриджет, как Нелли пела ей колыбельные, а Перкин часто угощал ее самыми сочными и спелыми помидорами из своей побитой ветрами теплицы. Бриджет сказала, что не знает, чем именно должны были заниматься рабы, помимо сбора хлопка (это занятие представлялось ей отнюдь не собиранием воздушных белых комочков, но срыванием разноцветных тряпок с колючих кустарников и зарослей чертополоха), и почему — и кто решил, что они были именно «рабами». Но она сомневалась, что рабы спали на тихих маленьких чердаках, пока луна катилась по небосклону, и вряд ли их угощали глазированными яблоками прямиком с кухни миссис Инчбальд или позволяли им подносить лица к кофейным мешкам и вдыхать волнующие ароматы дальних стран.

Однажды утром в своей тетради, заполненной бесчисленными строчками почти освоенных букв алфавита, начертанных толстым карандашным грифелем, Лили начала писать письмо к Нелли. Она часто видела мальчишек-почтальонов, которые забегали в госпиталь и убегали из него со связками писем, и уверилась в мысли, что если сложит свое и надпишет на нем «На ферму „Грачевник“, деревня Свэйти, Суффолк», то оно как-нибудь доберется до Нелли.


Дорогая Нелли, написала она.

Мне ни панравилось, что ты ушла. Я очинь часто мачу кравать. Пожалусто пришли Перкина с Пеги и телегой чтоб отвезли меня домой


Она хотела было написать о том, как на уроках рукоделия старалась делать аккуратную подгибку и шить «назад иголкой», как вдруг заметила недавно нанятого в госпиталь учителя, который навис над ней и смотрел в ее тетрадь. Учитель хлопнул белой рукой по странице.

— Так, — сказал он. — Порви это!

Это был молодой мужчина с громким голосом человека, который желает оставить «след» в мире и верит, что мир всегда прислушивается к нему и ждет от него большего. Звали его мистером Шерри, и он смущался и злился, когда дети смеялись, услышав его имя. Он, несомненно, верил, что время, проведенное за обучением отсталых сирот Корама, станет важным этапом в некоей значительной карьере, пусть даже пока и не представлял, что это будет за карьера. Может, ему пойти в юристы? От грубого обращения с детьми, особенно с неразвитыми девочками в их дурацких красно-белых чепцах, с жалостливыми мордашками и жуткими тряпичными туфлями, плоть его иногда возбужденно трепетала.

Мистер Шерри заставил Лили встать и вырвать письмо к Нелли из тетради. Он напомнил ей, что дети Корама обязаны отречься от воспоминаний о годах, проведенных в «младенческом безверии», и помнить лишь о том, что их отвергли.

— Та женщина, Нелли, кем бы она ни была, — сказал Шерри, — давным-давно тебя забыла. И я должен убедиться в том, что ты это усвоила. Так что встань и повторяй за мной: «Нелли обо мне забыла. Обо мне забыли все».

Он дернул ее вверх за шиворот, и все в классе уставились на нее. Внезапно стало до того тихо, что Лили слышала дыхание учителя и биение своего сердца.

— Давай же! — крикнул учитель. — Говори: «Нелли обо мне забыла! Обо мне забыли все!»

— Это неправда, — сказала Лили.

— Что? Я не слышал, что ты сказала. Что ты сказала?

— Я сказала, что это неправда. Я знаю, что это неправда. Нелли меня не забыла.

— Пререкаться со мной вздумала? Да как ты смеешь со мной пререкаться?

— Я не знаю, что такое «пререкаться», сэр.

— Да, похоже, что не знаешь. Потому что ты безмозглая девчонка, и в бритой голове твоей нет ничего — ничего, кроме жалости к себе. Ты едва научилась читать. Ты неграмотна. С чего бы этой «Нелли» помнить о таком ничтожестве? Я думаю, что она увезла с собой мальчика в тот день, когда оставила тебя здесь. Так ведь? Она выбрала мальчика, потому что мальчики умнее и способны чего-то добиться. Тогда как ты…

— Я была для нее «золотой девочкой», — тихо произнесла Лили.

— Что? Что ты сказала?

— Нелли называла меня золотой.

— Ты несешь сентиментальную чушь. Немедленно скажи, что тебе велено, иначе я тебя выпорю.

В классе снова повисла гулкая тишина. За окнами под самым потолком Лили увидела стайку воробьев и подумала, что на ферме «Грачевник» они были пестро-коричневыми, а здесь, в Лондоне, их перья потускнели от пыли и сажи. Она решила, что лучше уж думать о воробьях, а не о том, что ей было велено сказать, потому как знала: покуда жива, она ни за что на это не согласится.