2

Мы жили в Риф-Пойнте из-за Сэма Картера. Сэм был агентом моего отца в Лос-Анджелесе, и именно он в откровенном припадке отчаяния в конечном счете вызвался подыскать нам какое-нибудь дешевое жилье. Лос-Анджелес и мой отец были совершенно несовместимы — настолько несовместимы, что отец не мог написать ни одного стоящего слова, пока мы жили там, и Сэм рисковал потерять как ценных клиентов, так и деньги.

— Есть одно местечко, Риф-Пойнт, — сказал тогда Сэм. — Это настоящее захолустье, но там очень тихо и спокойно… Такая тишина, как будто наступил конец света, — добавил он, вызывая в воображении картины рая в духе Гогена.

Так мы взяли в аренду убогий домик, запихнули все нажитое нами добро, которого, как ни печально, оказалось немного, в старый, полуразвалившийся отцовский «додж» и, оставив за собой смог и суматоху Лос-Анджелеса, приехали сюда. Мы были похожи на детей, впервые увидевших море и взволнованных его запахом.

Вначале это и впрямь было волнующе. После городского шума казалось волшебным просыпаться под пение морских птиц и бесконечный рокот прибоя. А как чудесно было ранним утром прогуливаться по песку, глядя на солнце, поднимающееся из-за холмов, развешивать свежевыстиранное белье и смотреть, как оно вздымается и наполняется ветром с моря, словно паруса на кораблях.

Вести хозяйство мне было несложно, хотя я и делала это только в силу необходимости, — домохозяйка из меня, честно говоря, никудышная. В Риф-Пойнте был всего один маленький магазин-аптека, в котором продавались лекарства и другие предметы первой необходимости, а также продукты. Моя бабушка из Шотландии назвала бы его «Всё в одном», так как в нем действительно можно было купить все — от разрешений на ношение оружия до домашних халатов, от замороженных полуфабрикатов до упаковок с салфетками «Клинекс». Магазином управляли Билл и Мертл, но делали они это как придется, спустя рукава, потому что у них, казалось, никогда не было ни свежих овощей, ни фруктов, ни кур и яиц, по которым я так скучала. Тем не менее за лето мы с отцом сильно пристрастились к консервированному «чили кон карне», замороженной пицце и всевозможным видам мороженого, в котором Мертл, похоже, души не чаяла, судя по ее необъятной фигуре. Но она не стеснялась своих громадных бедер и толстых ляжек и носила голубые джинсы в обтяжку, а руки, напоминающие окорока, выставляла напоказ в девичьих блузках без рукавов, которые предпочитала носить с джинсами.

Но теперь, прожив полгода в Риф-Пойнте, я чувствовала, как мое умиротворение сменяется беспокойством. Сколько еще продлится это чудесное бабье лето? Месяц, вероятно. А потом что? Ранние сумерки, сильные штормы, дожди, грязь и ветер. В нашем домике не было центрального отопления, только гигантский камин в продуваемой насквозь гостиной. Дрова сгорали в нем с ужасающей быстротой. Я с тоской думала об уютных ведерках с углем, но угля тут не было. Всякий раз, уходя с пляжа домой, я, как какой-нибудь первопроходец, волочила за собой брус или ветку, прибитую волнами к берегу, и складывала ее в кучу у заднего крыльца. Эта груда выросла до пугающих размеров, но я знала, что, когда наступят холода и мы начнем разжигать огонь, она быстро растает.

Домик находился прямо за пляжем, невысокая песчаная дюна служила ему единственным укрытием от морских ветров. Он был обит досками, которые поблекли со временем и стали серебристо-серыми, и стоял на сваях. Попасть в него можно было через переднее или заднее крыльцо в несколько ступеней. Внутри были большая гостиная с венецианскими окнами, выходившими на океан; крошечная, узенькая кухня; ванная комната — без ванны, но с душем; и две спальни: одна большая, «хозяйская», где спал мой отец, а другая поменьше, с койкой, вероятно предназначенной для маленького ребенка или какого-нибудь второстепенного пожилого родственника, — эту комнату отвели мне. Она была обставлена в слегка угнетающем стиле летних домиков, в том смысле, что мебель в нее, судя по всему, перекочевала из других, большего размера домов, когда владельцы решили ее выбросить. Постель отца была огромным уродливым сооружением из меди, с отсутствующими набалдашниками, а пружины издавали зловещий скрип всякий раз, когда он переворачивался с боку на бок. В моей же комнате висело старое вычурное зеркало в позолоченной раме, похожее на те, что когда-то украшали викторианские бордели, и в его отражении я казалась утопленницей, покрытой черными пятнами.

Гостиная была не намного лучше: старые продавленные кресла со стертой обивкой, спрятанной под вязаными пледами из шерсти, дырявый коврик перед камином и стулья, набитые конским волосом, который местами вылез наружу. Был всего один стол, за одним концом которого отец обычно работал, поэтому ели мы, как правило, за другим, скрючившись и сдвинув локти. Лучшим местом в доме был широкий подоконник; он тянулся во всю длину комнаты, был подбит поролоном, устлан теплыми пледами, обложен подушками и казался необыкновенно уютным, как старый диванчик в детской. На нем можно было свернуться калачиком и почитать, или посмотреть на закат, или просто подумать.

Но это было одинокое место. Ночью ветер выл и прорывался в оконные щели, и в комнатах слышались странные шорохи и скрипы, будто наш дом был кораблем, плывущим по морю. Когда отец был дома, все это переставало иметь для меня значение, но когда я оставалась одна, воображение рисовало страшные картины, подогреваемые историями о ежедневных взломах и нападениях из колонок местных газет. Сам домик был хрупким, никакие замки ни на дверях, ни на окнах не смогли бы остановить решительно настроенного непрошеного гостя. К тому же теперь, когда лето кончилось и жильцы соседних домиков упаковали вещи и вернулись туда, откуда приехали, мы остались совершенно одни. Даже Мертл с Биллом находились за добрую четверть мили от нас, а телефонная линия была коллективного пользования и не всегда хорошо работала. С какой стороны ни посмотри — обо всем, что могло случиться, страшно было подумать.

Я никогда не заговаривала с отцом об этих страхах — у него, в конце концов, была нелегкая работа, но по сути своей он был очень тонко чувствующим человеком и наверняка знал, что я могла довести себя до состояния нервного срыва. В том числе и по этой причине он разрешил мне оставить Расти.

В тот вечер после целого дня на переполненном пляже, дружелюбного солнца и знакомства с молодым студентом из Санта-Барбары дом казался мне еще более пустым.

Солнце скользнуло за край моря, подул вечерний бриз, и на землю постепенно спускалась темнота. Чтобы было не так грустно, я разожгла огонь в камине, легкомысленно бросив туда кучу дров; затем приняла горячий душ, вымыла волосы и, завернувшись в полотенце, отправилась в свою комнату за чистыми джинсами и старым белым свитером, который принадлежал моему отцу до тех пор, пока случайно не ужался при стирке.

Под зеркалом в духе борделя стоял покрытый лаком комод, который служил мне туалетным столиком. На него, за неимением лучшего, я и поставила свои фотографии. Их было много, и они занимали много места. Обычно я почти и не смотрела на них, но этим вечером все было по-другому, и, расчесывая узлы в своих длинных мокрых волосах, я изучала снимки один за другим так, будто они принадлежали человеку, которого я едва знала, и были сделаны в местах, которых я никогда не видела.

Вот моя мама, строгий портрет в серебряной рамке. У нее обнаженные плечи, бриллиантовые сережки в ушах и прическа, сделанная в салоне Элизабет Арден. Мне нравился этот снимок, но не такой я запомнила маму. Вот эта фотография была гораздо ближе к действительности — увеличенный моментальный снимок, сделанный на пикнике. Мама в клетчатой шотландской юбке сидит по пояс в зарослях вереска и улыбается так, будто вот-вот должно произойти что-то в высшей степени забавное. А вот большая кожаная складная рамка, а в ней — целая коллекция фотографий, больше похожая на коллаж. Вот Элви — старый белый дом на фоне лиственниц и сосен, за которыми высился холм, а за лужайкой мерцало озеро, находился причал и старая деревянная лодка — мы пользовались ею, когда ловили форель. А вот моя бабушка у открытых двустворчатых стеклянных дверей, с неизменными садовыми ножницами в руках. И цветная почтовая открытка с изображением озера Элви, которую я купила в почтовом отделении Трамбо. А вот еще снимок, с пикника: мои родители вместе, на заднем плане наш старый автомобиль и толстый, коричневый с белым спаниель у ног матери.

В рамке также были фотографии моего двоюродного брата Синклера. Десятки фотографий. Синклер с первой пойманной им форелью, Синклер в килте, перед тем как отправиться на какой-то праздник. Синклер в белой рубашке, капитан команды по крикету в подготовительной школе. Синклер катается на лыжах; Синклер за рулем своего автомобиля; в бумажном колпаке на какой-то новогодней вечеринке, немного подвыпивший. (На этой фотографии он стоял в обнимку с какой-то симпатичной темноволосой девушкой, но я расставила снимки так, что ее не было видно.)

Синклер был сыном брата моей матери, Эйлвина. Эйлвин женился — слишком рано, как все говорили, — на девушке по имени Сильвия. Семья не одобряла его выбора, и, к несчастью, опасения родных оказались вполне обоснованными, ибо, родив своему юному мужу сына, Сильвия внезапно оставила их обоих и ушла к мужчине, который продавал недвижимость на Балеарских островах. Немного оправившись от потрясения, все сошлись во мнении, что это, вероятно, только к лучшему, особенно для Синклера, которого отдали на попечение бабушки и вырастили в Элви, где он ни в чем не нуждался. Мне лично всегда казалось, что Синклеру доставалось все самое лучшее.