Саймон Терни

Калигула

Посвящается Трейси, которая поддерживает в моей жизни порядок, а также Маркусу и Кэлли, которые привносят в нее беспорядок


Damnatio Memoriae

В Древнем Риме после смерти императора сенат обычно прославлял имя усопшего и даровал ему божественный статус с соответствующими почестями, но если императора презирали или ненавидели, то сенат мог поступить с точностью до наоборот — проклясть его, а не обожествить. Это и есть damnatio memoriae, что означает «осуждение памяти» (современный термин). Без колебаний и церемоний имя императора удалялось из документов и публичных надписей (этот процесс известен как abolitio nominis), его лицо соскабливали с фресок, посвященные ему статуи разбивались. Порой даже переплавлялись монеты с его изображением. Осужденному императору не только отказывали в восхождении на небеса, но и вычеркивали из истории. Такова была участь порочных, непопулярных или неудачливых правителей.


Сестерций времен правления Калигулы с портретом его сестер на реверсе: слева Агриппина, Друзилла в центре и Ливилла справа




Сначала сверкание вспышек.

Ослепительные, выжигающие глаз сполохи красного и белого постепенно сливаются в багровый купол. Словно клинки, его пронзают сияющие лучи римского солнца. Мир под этим куполом отвратительно алый, и солнечный свет колет и рубит его своими острыми мечами.

Издалека все еще слышен рев толпы.

Я шагаю медленно, спокойно.

На меня нисходит странная апатия, чувствую себя утлой лодкой на бурных волнах моря отчаяния, которое всегда со мной, темное и бескрайнее, грозящее поглотить. Однако неожиданно все меняется. В бесстрастный покой моего ума врываются новые эмоции… неистовые, пугающие.

Внезапный страх. Шок. Даже ужас. Этого не может быть!

Моя рука взмывает, чтобы отвести невидимую угрозу. Нет! Вокруг только самые близкие. Это невозможно. Подобные угрозы исходят от врагов, не от друзей.

Блеск металла. В меня летит голубая норикская сталь, подсвеченная вездесущим ядовитым багрянцем. Я отшатываюсь, и лезвие, которое искало мое горло, утыкается в кость.

Агония. Всплески боли и паники. В это невозможно поверить… Я в ужасе!

Появляется кровь. Передо мной моя рука, нелепо черная посреди красноты смыкающегося мира. О, сколько крови! Я пытаюсь что-нибудь сделать, но мне не дают. Меня держат.

Помощи ждать неоткуда, меня хотят уничтожить самые близкие. Почему? В чем моя вина?

Я кричу, но мой крик не вылетает наружу, вязкий багряный купол ловит его и швыряет обратно. Где-то далеко все еще ликуют мириады голосов, никто не знает, что я в беде.

Теперь остается лишь паника. Я ничего не могу предпринять.

Лезвие, заалевшее еще ярче от моей крови, отодвигается. За ним — звериное лицо, клыки обнажены в оскале, как у волка, который защищает недоеденную добычу от собратьев по стае.

Я все еще стремлюсь действовать, сопротивляться, но мне не дают шевельнуться. Рана, в которой обагрилось лезвие, горит огнем в моей плоти, от нее по всему телу расползаются щупальца боли. Так вот каково это — видеть, как твоя жизнь обволакивает меч… На миг я ловлю в маслянистой красной пленке отражение своего лица. На нем нет паники, нет страдания. Только печаль.

Не этого лезвия следует бояться.

Тот клинок, который забирает у меня мой мир, невидим. Металл проходит сквозь мышцы, и я чувствую, как обрезаются нити, привязывающие жизнь к бренной плоти. Мое сердце замирает — его пронзает стальное острие.

Я широко раскрываю глаза. Ко мне приближается звериный лик. Я уже мертв, но еще стою — еще чувствую, как это чудовище снова втыкает в меня лезвие. Сзади второй удар. И сбоку третий. Каждый удар теперь — это оскорбление, ничего более, поскольку смерть уже наступила. Каждый новый удар — обвинение от тех, кого я люблю и кому доверяю.

Тридцать ударов в итоге. Тридцать ран, которые терзают не только плоть, они режут самую душу.

Теперь я падаю, багровый купол отдаляется, вспышки лучей-кинжалов не в силах меня согреть. Ничто меня больше не согреет.

Я вижу самое родное лицо на свете…


Я распахиваю глаза, подо мной мокрый от пота тюфяк. Что это было — всего лишь сон? Или нечто большее? Теперь я помню. Помню, кто я. И помню, как все начиналось.

Часть первая. Дети Германика

В лагере был он рожден, под отцовским оружием вырос:

Это ль не знак, что ему высшая власть суждена?

Плиний, цитируемый Светонием в «Жизни Калигулы» (перевод М. Л. Гаспарова)

Глава 1. Прах и пустое сердце

Меня зовут Юлия Ливилла, я дочь Германика и сестра императора Гая, известного как Калигула. И полагаю, будет логично начать рассказ с моего первого воспоминания о доблести брата.

Мой отец, великий военачальник, любимый Римом, если не его императором, провел год в Сирии, наводя там порядок. Он покинул сей мир из-за внезапной болезни. Или из-за императорского яда, как полагали некоторые — например, моя мать. У меня, разумеется, не сохранилось воспоминаний о том песчаном крае. Когда отца не стало, я была несмышленым младенцем. Мать, собрав детей, с прахом мужа и пустым сердцем вернулась в Рим.

Итак, я прибыла в Рим, сидя на руках у матери, в год правления консулов Силана и Бальба в сопровождении свиты смерти. Мы явились из дальних земель в скорбящий город с порочным императором. Мы высадились в Остии, перебрались оттуда в столицу и прошествовали по улицам торжественным шагом: безутешное семейство между воющими толпами, собравшимися, чтобы увидеть, как возлюбленный Германик в последний раз приехал домой. Мы хранили холодное безмолвие и строгий вид — Друзилла и Агриппина, Гай и я, мать и многочисленные рабы и слуги. Конечно, я была еще малюткой, потому все собственные воспоминания давно растворились, и от того дня у меня остался лишь один образ: мой брат берет на руки сестру Друзиллу, чтобы поберечь ее ноги, и несет ее через Форум под дивной радугой, возникшей в синем небе.

Единственный фрагмент первых лет жизни: радуга, шумные толпы, похороны и мой брат в наилучшей своей ипостаси.


Прошло четыре года. Мы жили в Риме большой, дружной, пусть и не всегда во всем согласной семьей. Помимо богатого городского дома на Палатине, в котором вырос мой отец, у нас была ухоженная вилла матери с бескрайними садами на дальнем берегу Тибра, откуда виднелся громадный овал театра Помпея. Это почти сельское жилище мать предпочитала городскому. Мне нравилось думать — вероятно, по наивности пятилетнего ребенка, — что в этом выражалось желание матери провести остаток жизни там, где хранились только радостные воспоминания о ее муже. Агриппина и Калигула, куда более проницательные и тонко чувствующие, чем я, полагали: настоящая причина в том, что мать упорствовала в убеждении, будто приказ убить ее мужа исходил от Тиберия, и ей непереносима сама мысль жить с ним бок о бок на Палатине.

Я же в свои пять лет просто радовалась садам и относительно чистому воздуху на нашем берегу реки, вдали от летней вони перенаселенных улиц Рима. Время шло. Я наслаждалась счастливым детством, проводя дни в играх с собаками, обитающими на вилле, и в бесконечных детских развлечениях, в которых частенько рвала и пачкала свою одежду. Мои братья и сестры тоже росли. В Риме Нерон и Друз облачились в тогу вирилис, что в глазах города делало их взрослыми, и оба меланхолично бродили по коридорам виллы в ожидании, когда их пошлют в легионы в качестве трибунов. Агриппина, достигшая восьми лет, уже пробовала себя в играх власти: она постоянно натравливала друг на друга рабов, слуг, бывших подчиненных нашего отца, — ради забавы, но и всегда с выгодой для себя. Друзилла, моложе ее на год, пока довольствовалась тем, что в кружке своих приятелей играла роль императрицы. К нам частенько заглядывал сын бывшего консула Марк Эмилий Лепид, он по уши влюбился в Друзиллу и благоговел перед ней так, будто под ее ногами расцветали розы. Несмотря на нежный возраст, во мне проклюнулись первые ростки зависти к моей безмятежной красавице-сестре: без малейших усилий с ее стороны все взоры обращались к ней, тогда как меня почти не замечали. Ах, надо было мне дружить с Друзиллой, а Агриппины, наоборот, опасаться!

Одно время мы пребывали в напряжении, потому что Калигула, на тот момент голенастый мальчишка одиннадцати лет, начал задирать Лепида, состязаясь с красивым гостем за внимание Друзиллы. Каждый визит Лепида приводил нас с Агриппиной в трепет: затаив дыхание, мы ждали, когда младший из наших братьев набросится на мальчика, отстаивая свое право на близость с Друзиллой. Дело в том, что с ранних лет Гай отличался вспыльчивостью — таким он уродился. Все его чувства были сильными и открытыми, он мгновенно выходил из себя, но при этом горячо любил, умел сопереживать и мог тут же колко, обидно подшутить. В конце концов все разрешилось самым мирным образом. Однажды утром Лепид вошел в наш дом с подарком для задиры — ножом, украшенным драгоценными камнями. Это был маленький сувенир, дорогой и почти бесполезный, несмотря на весь свой блеск. Но его преподнесли в знак дружбы, и наш брат принял подношение. С тех пор Калигулу редко видели без ножа, а Друзиллу он отныне делил с другом. Конфликт между мальчишками был исчерпан, однако мои приступы ревности не ослабели. Меня по-прежнему задевало, что все внимание неизменно достается моей прелестной хрупкой сестре.