Саймон Тойн

Соломон Крид. Искупление

Посвящается Бетси


I

Я знаю, что ничего не знаю.

Сократ

1

Начало начал — дорога. Я иду по ней.

    Я не помню, кто я, откуда и как попал сюда. Здесь лишь я, дорога

        и обожженное небо

            повсюду,

                а под ним — я.

Во мне клокочет тревога, ноги двигаются словно сами собой, толкая вперед, сквозь горячий воздух, будто знают нечто неизвестное мне. Я хочу приказать им остановиться, но даже и в помраченном состоянии понимаю: со своими ногами разговаривают лишь безумцы. А я не безумен. Я в это верю.

Я гляжу на мерцающую ленту асфальта, бегущую по склонам пологих холмов. Края дороги дрожат и изгибаются, искаженные раскаленным воздухом пустыни. Оттого дорога кажется миражом, а мой путь — неопределенным, обманчивым. Я ощущаю тревогу. Здесь предстоит сделать нечто важное. Затем я и явился сюда. Но что — не помню.

Я пытаюсь дышать медленно, выудив откуда-то из памяти знание: медленные вдохи-выдохи успокаивают. Заодно пытаюсь уловить запахи. Различаю вонь битумной смолы, выступившей на сломанных ветках креозотовых кустов, слащавый смрад упавшего и гниющего плода сагуаро, кислый запах цветущей агавы. Все очень отчетливо, ясно, понятно и недвусмысленно — за каждым распознанным и наименованным запахом ворох информации: латинское название растения, лекарственные свойства, народные названия, ядовитость или съедобность. То же самое происходит, когда я гляжу по сторонам. Все замеченное тут же обрушивает в мозг лавину названий и фактов. Голова гудит. Кажется, я знаю все — за исключением самого себя. Я не знаю, где я. Не знаю, почему я здесь. Не знаю даже своего имени.

Ветер толкает в спину, приносит новый запах, превращающий тревогу в страх. Я чувствую маслянистый, кислый дым, и с ним приходит невнятная мысль: за моей спиной на дороге — ужас. Нужно бежать. Спасаться.

И я бегу, не осмеливаясь оглянуться. Жесткий горячий асфальт больно бьет по ступням. Я гляжу вниз и вижу свои босые ноги. Они мелькают, отталкиваясь от дороги. На ярком солнце покрывающая их кожа сияет белизной. Поднимаю руку — то же самое. Кожа так ярко сверкает на солнце, что режет глаз и приходится прищуриваться. Я чувствую, как моя кожа краснеет под свирепым солнцем. Нужно поскорее уйти от пустыни, солнца и ужаса за спиной. Концентрируюсь на холме впереди. Кажется, если я достигну его, то окажусь в безопасности, а мой путь станет ясней и понятней.

Ветер крепчает, несет дым. Запах его укрывает все остальные ядовитым одеялом. Пот сочится по рубашке, проникает в темно-серую ткань пиджака. Я мог бы снять его, стало бы не так жарко, но толстая материя защищает от обжигающего солнца. Потому лишь поднимаю воротник и продолжаю бежать. Шаг за шагом — вперед и дальше, — и, будто отбивая ритм, спрашиваю снова и снова: «Кто я? Где я? Почему?» Постепенно в пустоте сознания начинает оформляться нечто. Ответ. Имя.

– Джеймс Коронадо! — выдыхаю я.

Но смысл сказанного ускользает, а в левом плече вспыхивает боль.

Собственный тихий голос кажется мне незнакомым и странным, зато теперь я знаю имя. «Джеймс Коронадо, Джеймс Коронадо…» — повторяю я в надежде, что оно потащит за собой все остальные воспоминания. Но чем больше я повторяю, тем менее близким кажется имя. В конце концов уверяюсь: оно не мое. Имя шелухой выпадает из головы, однако остается некая связь — будто я пообещал что-то носителю имени и должен сдержать слово.

Я достиг вершины холма, и передо мной открылся новый кусок пустыни. Вдали виднеется дорожный указатель, за ним темной кляксой у подножия рыжих гор — город.

Приставляю руку к глазам, чтобы прочитать слова на указателе. Но слишком далеко. Мешает дрожащий от зноя воздух. Далеко, у края города, на дороге заметно движение.

Машины.

Едут сюда. На крышах мигают синие и красные огни. Вой сирен мешается с ревом ветра, несущего гарь. Я ощущаю себя пойманным меж двух страхов. Смотрю направо, прикидывая, не лучше ли свернуть в пустыню, и тут откуда-то из дикой дали приплывает новый запах, кажущийся самым близким и знакомым. Это вонь чего-то умершего и гниющего, лежащего вдали от взглядов, обожженного солнцем, протухшего, карамельно-приторного — словно предчувствие ожидающей меня участи, если сверну с дороги.

Сирены впереди, смерть по сторонам и сзади.

Что делать?

Нужно узнать, что за спиной. Я поворачиваюсь и вижу мир, объятый пламенем.

Посреди дороги лежит разбитый пылающий самолет. Крылья торчат, словно их расправила исполинская огненная тварь. Вокруг — кольцо огня. Оно стремительно расширяется. Пламя скачет от растения к растению, лижет бока гигантских сагуаро. Их отростки — будто воздетые руки; мякоть лопается и шипит от закипающего внутри сока, взрывается, испуская струи пара.

Зрелище поразительное. Величественное. Жуткое.

Сирены громче, рев пламени все сильней. Одно крыло самолета кренится, падает, оставляя в воздухе огненный след, наполняя все вокруг мучительным визгом раздираемого металла. Потом глухо бьется оземь и выбрасывает волну пламени — раскаленное щупальце, тянущееся вдоль дороги ко мне, жаждущее схватить, притянуть обратно.

Я отшатываюсь, круто разворачиваюсь.

И бегу.

2

Мэр Эрнест Кэссиди оторвал взгляд от пыльной сухой могилы и глянул поверх собравшейся толпы. Наверное, они тоже не столько услышали, сколько ощутили всем телом прокатившийся за спиной могучий грохот. Несколько склоненных в молитве голов повернулось, чтобы глянуть на простиравшуюся далеко внизу пустыню.

Кладбище находилось высоко над долиной, на террасе, врезанной в склон хребта Чинчука, подковой охватывавшего город. Из долины веяло жаром, топорщило черные одежды скорбящих, скребло песком по обветренным надгробным доскам, с лаконичной жесткостью зафиксировавших историю насильственного рождения города:

...

Кучер. Убит апачами. 1881

Чайна Мае Линг. Самоубийство. 1880

Сьюзан Гоатер. Убита. 1884

Мальчик. Возраст 11 месяцев. Брошен умирать. 1882

Сегодня к списку смертей добавилось новое имя, и почти весь город отложил утренние дела, чтобы посетить первые за шестьдесят лет похороны на историческом кладбище. Жест вежливости — наименьшее, что можно было сделать в данных обстоятельствах. Но этот жест определил будущее города столь же точно и неумолимо, как и в конце девятнадцатого века, когда кладбище впервые приняло убитых, повешенных, оскальпированных и проклятых.

Грохот утих, толпа вернулась к молитве. Мэр Кэссиди, надевший по случаю похорон пасторскую шляпу, бросил в могилу пригоршню песка. Песчинки забарабанили по крышке простого старомодного соснового гроба. Отметив про себя, что жест вышел отличный, мэр продолжил речь.

– Ибо прах ты, — проговорил он низким, с нотками печали и суровости голосом, какой приберегал специально для подобных случаев, — и в прах возвратишься. Аминь.

Толпа забормотала: «Аминь, аминь». Затем потянулась минута тишины, заполненная посвистом ветра. Мэр глянул искоса на вдову, стоявшую на краю могилы, словно самоубийца на крыше. На солнце глаза и волосы женщины сияли чернотой мрачнее и глубже, чем развеваемые ветром траурные одежды пришедших на похороны. Какой юной и прекрасной казалась она, погруженная в горе. Мэр знал, как сильно она любила мужа, и оттого ее трагедия казалась еще страшней. Но молодость смягчит горечь потери. Есть время, чтобы начать все сначала. Уехать из города… Она бездетна, и в том милость судьбы: женщину ничто не держит, и сердце ее не сожмется от боли, когда случайный взгляд откроет в лице ребенка черты ушедшего навсегда любимого. Да, иногда бездетность — благо. Иногда.

Толпа заколыхалась — сквозь нее проталкивался, продвигаясь к выходу, шеф полиции. Он был уже в шляпе, венчавшей коротко стриженную, тронутою сединой голову. Проследив за ней взглядом, мэр Кэссиди увидел причину.

С главной дороги, ведущей от города, поднимался столб черного дыма. И это была не буря и не предвестие скорого дождя. Надвигалось что-то гораздо более страшное.