Эдуард не сомневался в том, что Элен получит в Каннах награду, а со временем — и приз Киноакадемии. Конечно же, он видел «Короткую стрижку», задолго до Кристиана и до того, как она появилась в прокате; почти наглая дерзость этого фильма вызывала у него и восхищение, и негодование. Как ни досадно, у этого Ангелини действительно обнаружился намек на гениальность. А Элен, как и предрекал этот новоиспеченный гений, сумела придать фильму острый и непостижимо целомудренный эротизм. Кадры из фильма наслаивались на воспоминания о тех их днях и мучили, мучили его непрестанно.

Теперь у них на очереди «Эллис», Ангелини снова клянчил у «Сферы» немалую сумму. Он хочет отснять его в следующем году, копия сценария лежит сейчас у Эдуарда на письменном столе. Вечером ему предстоит решить, стоит давать деньги или нет. Он уже бегло пролистал сценарий, сегодня почитает внимательней.

Черный «Роллс» затормозил у выставочного зала де Шавиньи, расположенного по улице Фобур Сен-Оноре. Привратник в униформе приветствовал его почтительным поклоном. Эдуард прошел через боковой вход, которым пользовался только он сам, и сразу спустился в подвал, в комнатку, расположенную рядом с хранилищем.

В комнатке на специальном столике были по его просьбе расставлены кожаные футлярчики. Целая дюжина изящных коробочек, их форма и отделка несли в себе аромат разных ювелирных эпох. Несколько — из коллекции де Шавиньи, несколько — фирмы Картье, одна из Лондона, дизайн Вартского, есть вещица и из Болгарии, и одна — фирмы «Ван Клиф и Эрпелз».

Эдуард попросил, чтобы ему не мешали, и принялся изучать содержимое коробочек. Он хотел выбрать подарок для своей дочери, этот подарок будет храниться в специальном сейфе, пока… пока она не подрастет, сказал самому себе Эдуард.

Два подарка уже лежали в этом сейфе. Колье из жемчуга и редкого совершенства бриллиантов, ограненных «бриолетом» [Огранка овального или грушевидного камня треугольными гранями.] и «розой», — из самой первой коллекции Выспянского, это колье попало в сейф в день ее появления на свет. Первый же день рождения был отмечен тиарой фирмы «Картье», 1914 года: венец из черных ониксов и бриллиантов полной огранки, поверх которого укреплен венчик из жемчуга. В отличие от множества других тиар эта была очень легкой, он подумал, что Катарине будет приятно ощущать ее на своей головке.

Он стал осторожно открывать коробочки. Снова «Картье», бриллиантовый эгрет, куплен у фирмы в 1912 году князем Горчаковым: обрызганный мелкими алмазами плюмаж, изогнувшийся над грушевидным каратов в двадцать солитером. «Де Шавиньи», ожерелье из сапфировых шариков и изумрудов бриллиантовой огранки, было заказано Влачеку отцом, примерно двадцатые годы. Только не изумруды, мелькнуло в мозгу Эдуарда, он поспешно взял в руки очередную коробочку.

Та-ак, солидный перстенечек, и даже очень солидный: с квадратным канареечным бриллиантом в тридцать каратов; несмотря на невероятно ценный бриллиант, кольцо не слишком нравилось Эдуарду. Золотая шкатулочка, инкрустированная эмалью и лазуритом цвета дочкиных глаз. Антикварные часики на шелковом шнуре, 1925 года, механизм сработан знаменитым Жаном Вергели, корпус в стиле art deco [Арт деко — стиль модерн.], золотые, тоже с лазуритом и двумя рубиновыми точками по краю циферблата. Китайское ожерелье XVIII века: резные коралловые цветки, сердцевина которых представляла собой миниатюрные гроздья из ониксов, бриллиантиков и черных жемчужинок. Корсажная брошь с рубином и бриллиантом, кого-то из семейства Романовых; бриллиантовое, в виде сетчатой ленты ожерелье, 1903 год, фирма «Де Шавиньи» — копия ожерелья Марии-Антуанетты, позже им владела куртизанка, прекрасная Отеро.

Эдуард придирчиво осмотрел каждую драгоценность. У некоторых была очень грустная история — эти он сразу откладывал в сторону. Одну из коробочек он не закрывал дольше остальных, в ней лежали подобранные в пару браслеты, украшенные рубинами в форме кабошонов — из сокровищ мисорского [Мисор — штат в Индии.] магараджи. Изобел была бы от них в восторге, с грустью подумал Эдуард, в них есть нечто языческое. В конечном итоге он выбрал вещь, ценную не столько из-за камней, сколько из-за ювелирного мастерства: китайское коралловое ожерелье. Третий футляр до поры до времени был заперт в сейф. Эдуард поехал к себе в Сен-Клу.

Невидящим взглядом он смотрел на дорогу, не замечая ничего вокруг. Два с половиной года. Иногда, ох и лютые это бывали минуты, он чувствовал, что хорохорится понапрасну и редкие вспышки надежды абсолютно безосновательны, что это всего лишь навязчивая и разрушительная фантазия, за которой он отчаянно пытается скрыть пустоту и убогость своего существования. А иногда — что поступает правильно. Он давно прекратил споры с самим собой. Отчаяние и надежда жили в душе, точно два полюса, Северный и Южный, которые могут существовать лишь одновременно. И душа разрывалась между этими полюсами, не зная ни минуты покоя. Если бы его вдруг попросили описать нынешнее его состояние, он, криво усмехнувшись, произнес бы единственное слово — смирение.

Приехав домой, он в одиночестве ужинал — ужин был накрыт к его приезду. Потом отправился к себе в кабинет. Все те же акварели Тернера на стенах, те же коврики на полу… Он вспомнил, как тут сидела Изобел, как, подняв на него изумрудные свои глазищи и подтрунивая над собой, рассказывала о своем браке с человеком, упорно старавшимся расстаться с жизнью.

Эдуард сел за письменный стол. Отпер тот ящик, где лежал обычный конверт с американским авиапочтовым штемпелем. Этот конверт он получил в день рождения дочери.

Он еще раз достал из конверта фотографию и приложенную к ней коротенькую записку, несколько строк, написанных рукой Мадлен.

На фото была девчушка в сандалиях на босу ногу и голубом платье. С прямыми черными до плеч волосами. Очень серьезные темно-синие глаза были устремлены прямо на него.

Ее фотографировали в саду: сзади виднелся дом. Чуть поодаль стояли две женщины, с гордостью глядя на девочку: одна в светло-коричневой форме Нор-лендского колледжа — это Мадлен, вторая — толстушка с седыми волосами, много старше…

Мадлен писала по-французски: Маленькой Кэт исполнилось два годика, сегодня с ней Касси и я. Рост — два фута восемь дюймов. Вес — тридцать семь фунтов, немного, но она очень быстро растет. Я не успеваю уже запоминать все выученные ею слова, каждый день их все больше. В прошлом месяце мы с Касси насчитали сто девяносто семь, а сейчас даже не знаем сколько. Она знает пять слов по-французски:

«Bonjour», «Bonne nuit», «Merci beaucoup» [Здравствуйте, спокойной ночи, большое спасибо.]. Я вяжу ей к дню рождения голубое платьице, это любимый ее цвет. Осталось довязать рукава. Касси ей сшила юбку с замечательной голубой оборкой. Кэт стала лучше спать, у нее завидный аппетит. В феврале она немного простыла, кашляла, но быстро выздоровела…

Три слова были тщательно перечеркнуты, потом шло еще несколько строчек:

На фото еще я и Касси, наша экономка, она иногда и готовит. Катарина обожает ее пироги. Она появилась у нас прошлым летом, в июне, как только мы переехали в этот дом. По-моему, мы неплохо с ней ладим.

С бесконечной признательностью и почтением…

Письмо заканчивалось подписью. Поразмыслив, Мадлен решила добавить: Все хорошо.

Эдуард несколько раз вчитывался в эти два слова; долго рассматривал фотографию. Снова вложил в конверт и письмо и карточку, снова отправил их в ящик стола — к старому письму, которое Мадлен послала в тот же день, что и это, только год назад. Он строго наказал писать единожды в год, и она повиновалась беспрекословно.

Он совершенно не собирался превращать Мадлен в осведомительницу; по мнению Эдуарда, это было бы попросту бесчестно, а значит, и недопустимо. И, с трудом преодолев неловкость, он вынужден был объяснить это Мадлен. Чтобы ни слова об остальных членах семьи, ни ползвука о том, чем они заняты, что их тревожит, о чем говорят. Он требовал от Мадлен одного: хорошо ухаживать за его дочерью, чтобы она была счастлива и здорова. «И только раз в год, в день ее рождения, я хотел бы получать ее фотографию, небольшую», — рискнул попросить он. Мадлен кивнула; коротенькие записочки, которые говорили ему так много и ничего не говорили, — это ее идея, писать он не просил. Но у него не хватало духу запретить их.

Беседуя с Мадлен, он был краток: только перечень просьб, он всегда бывал немногословен, когда не хотел выдать своих переживаний. Но мысли его мучительно крутились только вокруг того, что он знал и что жаждал узнать. Счастлива ли Катарина? А ее мама — счастлива? Чем занимается? Как проходят ее дни? О чем она думает? О чем говорит? Что чувствует? Любит ли своего мужа? А Катарина? Любит ли она Льюиса Синклера? И как она его называет? Папой?

Да, да, эти вопросы все еще мучили его, эти и тысячи других, и он — о гордыня! — он презирал себя за ревнивое свое любопытство и никому в нем не признавался. Он же сам сделал выбор и теперь изо всех сил старался не сойти с курса.

Все хорошо, он понимал, добрая Мадлен хотела его успокоить. Ну а если бы вместо слова «хорошо» было написано «нехорошо»? Ну да, все плохо, мучительно, ненадежно, девочка страдает… И что тогда? Эдуард устало уронил голову на руки. А ничего. По привычной своей осмотрительности он, конечно же, не мог не предвидеть всякие варианты. И поэтому проконсультировался с юристом, изложив ему предварительно некоторые детали — естественно, не называя имен. Юрист осторожно на него посмотрел, видимо, сочувствуя. Сложив ладони в замочек, сказал:

— Изложенные вами, господин барон, обстоятельства имеют в своде законов вполне четкое толкование. — Помолчав, он уточнил: — Существует термин «предполагаемый отец». В случае, описываемом вами, предполагаемый отец не имеет прав. Равно как и претензий, — мягко добавил он.

— Никаких?

— Никаких, господин барон.

…Эдуард встал. Заперев ящик стола, опустил ключ в карман. Прочь от этого стола, от этого дома… Выведя из гаража одну из своих машин, черный «Астон-Мартин», он целый час на хорошей скорости колесил по парижским улицам. Темнело, он несся в темноту, слушая Бетховена, фортепьянные пьесы «Семь багателей» в исполнении Шнабеля, запись 1938 года. Он очень любил эту запись и часто ставил дома. Музыка, поначалу печальная и нежная, потом становится все более мощной и грозной, пьяняще-радостной, взрывается бурей звуков.

Вернувшись домой, он велел своему слуге Джорджу принести бутылку арманьяка. И вот бутылка принесена, Джордж ушел; Эдуард достал сценарий и снова в него погрузился.

К сценарию фильма, на сей раз именуемого «Эллис», были приложены отзывы литературных и прочих консультантов, подвизавшихся теперь в «Сфере»: кто-то хвалил, кто-то ругал. Эдуард отодвинул их в сторонку и занялся исключительно сценарием. Он был длинный, рассчитанный явно не на традиционные полтора часа; Эдуард читал его два часа, внимательно, делая на полях пометки.

Начало: Эллис Айленд, 1912 год, действие раскручивается вокруг трех семейств — ирландского, немецкого и мадьярских евреев. Показано, как они постепенно превращаются в американцев. Становление нации, так сказать. Надо полагать, непременно лягнут за сходство с Гриффитсом [Имеется в виду фильм американского режиссера Дейвида У. Гриффита «Рождение нации» (1915).], подумал Эдуард, то-то удивится наш гений Ангелини.

В основном речь ведется у него о молодом поколении, а особое внимание уделено молодой немочке Лизе, она сирота, и в самом начале фильма ей только четырнадцать лет. Роль написана, безусловно, для Элен. Вот она и принесет ей — Эдуард предчувствовал — приз Киноакадемии.

Дочитав последний абзац, он долго сидел, не размыкая переплетенных пальцев. Что ж, он знал режиссерские возможности Ангелини. Сценарий задел его за живое: вещь, конечно же, не бездарная.

Ну не даст он денег на съемку «Сфере», тут как тут отыщутся другие компании, жаждущие заполучить Ангелини. Его авторитет растет. Да еще такая приманка, как Элен Харт, — это же гарантия хороших кассовых сборов. Неважно, в какой студии, фильм все равно появится, разве что с большими проволочками, чем в их «Сфере».

Он медлил. Ведь одним росчерком пера на смете фильма он, возможно, вычеркнет Элен из своей жизни. В этом «Эллис» она просто будет обречена на успех; но помешать уже не в его силах. Вот где таилась гибель его надеждам — в этой тоненькой папочке…

Помедлив еще немного, он снял с авторучки колпачок и вывел платиновым пером свою подпись.


— Луиза, душенька! Я понимаю, что ты имеешь в виду! Но ведь это невозможно, поверь…

Они уже обошли весь дом и снова вернулись в гостиную с видом на море. Луиза сидела, внимательно слушая (такое случалось нечасто), а Жислен, простирая для пущей убедительности к ней руки, пыталась доказать ей, что дом нужно переделать целиком.

— Слов нет, эти легкие, намеченные тобой поправочки очень остроумны. Но взгляни на то, что ты хочешь оставить! Какое все громоздкое, неуклюжее! Нет, нам придется начать с нуля. Менять так менять: от и до…

— Ты считаешь? Тебе виднее, Жислен… Реакция Луизы на уговоры была довольно вялой.

Жислен настороженно на нее посмотрела. Неужели ей уже прискучила затея с переменой? Вдруг передумает, не захочет возиться? С нее станется, тревожно подумала Жислен. У Луизы же семь пятниц на неделе.

Жислен еще раз прошлась взглядом по стенам. Вилла роскошная, что и говорить. Отлично расположена: почти на вершине холма и немного в стороне от самого Сен-Тропеза, в двенадцати километрах. Комнаты светлые, просторные, чудная терраса, да еще сорок гектаров земли, гуляй — не хочу, никто не помешает… Ну а интерьер… Ее бы воля, она бы все оставила как есть. Хотя Жислен не слишком жаловала автора этой добротной скукоты, рафинированного английского педика, она видела и немалые плюсы. У англичанина точный глаз: он прекрасно чувствует цвет и свободно владеет формой. Превосходные ковры, портьеры — только в них вколочено целое состояние…

Поскольку дом принадлежал не ей, а Луизе, Жислен решила оставить свое мнение при себе. Ее тревожило равнодушие Луизы, она приготовилась к спорам, к всяческим уверткам. Ничуть не бывало. Жислен нервничала, уж не стряслось ли чего-нибудь серьезного?

Завтракать решили на террасе. За столом Жислен возобновила атаки, но Луиза, потягивая вино, смотрела на море. Жислен без толку пыталась ее растормошить.

— Простота. Предельная простота, моя дорогая. Для этого нужна смелость. Простота элегантна, кому, как не тебе, это знать. Ведь ты у нас — воплощенная элегантность.

Жислен замолчала, надеясь, что ей что-нибудь скажут. Но Луиза в ответ на комплимент лишь мечтательно улыбнулась.

— Спокойные, только спокойные тона, — не сдавалась Жислен. — Наш дорогой Сири, старый греховодник, знал, что делал: только приглушенная гамма, кремовая, беловатая. Немного голубого, как напоминание о море. Погляди, до чего восхитителен этот тускло-зеленый, настоящий розмарин…

— Зеленый? Никогда не любила этот цвет, неважно какого тона, — вяло воспротивилась Луиза.

Жислен, надевшая как раз сегодня свое зеленое платье, глубоко вздохнула.

— Обойдемся и без зеленого, — поспешила она успокоить встрепенувшуюся Луизу. — Что, если мы попробуем розовый, как ты на это посмотришь? Лучше и не придумать. Совсем бледный, под цвет ракушек, и в очень умеренных дозах. Чтобы никакой самодовлеющей женственности. Никаких рюшечек-оборочек. Простота и целесообразность. И мебель подберем строгую, без всяких экивоков. Ну разве не восхитительно?

— Простота и целесообразность? — Луиза растерянно улыбнулась. — Да, звучит очень заманчиво.

— Стены только крашеные, можем удачно варьировать, — не отпускала свою жертву Жислен. — Никаких вульгарных обоев, в этом доме обоям делать нечего. Да… Еще ведь окна, мы непременно должны обыграть эти чудные окна. Думаю, можно пригласить Клару Делюк. Заказать ей образцы тканей для всей виллы. Она такая выдумщица! Я ее просто обожаю!

Луиза тихо вздохнула и с едва заметным раздражением отодвинула свой бокал.

— Конечно, конечно. Я же сказала, все выглядит очень заманчиво. Я целиком тебе доверяю. Целиком. А у меня действительно нет времени… Жислен, когда ты чем-нибудь увлечена, ты буквально припираешь к стенке, не даешь передохнуть…

Жислен посмотрела на Луизу с откровенной неприязнью; к счастью, та в этот момент отвела глаза; ну ладно, она еще заставит эту мечтательницу спуститься на землю.

— Значит, договорились, — сухо сказала она Луизе. — Но времени у нас в обрез, ты знаешь. Правда, подготовительные работы уже завершены, и договориться я со всеми, кто нам нужен, тоже успела. Постараюсь, сделаю, что могу, чтобы не подвести тебя со сроками, дорогая, только ради тебя…

Луиза даже не потрудилась сказать ей спасибо. Лицо ее опять сделалось томно-мечтательным.

— Этот дом выглядит таким женским. Верно? В том-то и беда. Как я могла довериться гомику, да еще пассивному, кошмар. Меня как раз тогда здорово отвлекли, а этот зануда изводил меня этим самым домом… Жислен, у тебя такое неслащавое, такое мужское воображение. Ты все сделаешь как надо. Хотелось бы… — Она немного помялась. — Хотелось бы, чтобы тут было уютно и удобно мужчине, именно мужчине. Это главное.

Жислен, сузив глаза, посмотрела на мечтательное лицо. Ну ясно, теперь все ясно. Луиза никогда не умела думать о нескольких вещах сразу. Вот откуда ее равнодушие к их разговору: она просто была увлечена мыслями о Филиппе де Бельфоре.


Когда они поднимались по трапу Эдуардова самолета, который должен был доставить их в Париж, Луиза заметно оживилась. Можно было подумать, что она провела вдали от Парижа не несколько часов, а долгие месяцы. Между прочим, в аэропорту ее встретят, кокетливо шепнула она Жислен: Жислен с невинной улыбкой спросила:

— Эдуард? Он, кажется, только что вернулся из Нью-Йорка, да?

— Эдуард?! Еще чего! Филипп де Бельфор! — воскликнула Луиза, остановившись посреди трапа. На последней ступеньке она обернулась и, вдохнув острый запах горючего, счастливо улыбнулась:

— Правда чудесный день? Ах, Жислен, я чувствую себя такой молодой…

Как только они оторвались от взлетной полосы, Луиза потребовала шампанского. Они курили, понемногу подливая себе вина, обстановка была вполне доверительная. Жислен было почти хорошо, а Луизе и подавно. Они обсуждали фасоны платьев и шляпок, и с какими vendeuse [Продавщицы (фр.)] каждая из них предпочитает иметь дело. Всласть посудачив о вкусах своих многочисленных общих знакомых, они пришли к единому заключению: вкуса нет ни у кого. Хотя эти женщины никогда не питали друг к другу особой симпатии, здесь, уютно расположившись в самолетных креслах и разгоревшись от шампанского, они все-таки нашли общий язык. Нет, подругами они, конечно, не стали, но приятельницами — вполне.

— Обожаю Баленсиага, — со вздохом призналась Луиза. — Гениальный силуэт. Но его модели не для меня. Я слишком маленького роста. Вот на тебе, Жислен, его платья сидят безупречно. Как влитые.

— Ну и что. Зато ты можешь носить фасоны фирмы «Шанель», а мне они не идут совершенно. Я же до сих пор помню то твое платье, в те чудные дни. Каждую складочку, каждый шовчик помню. Розовое… Ты была тогда с Ксавье, я просто не могла оторвать от тебя глаз. Сколько воды утекло с тех пор… А было это году… в тридцатом, точно не скажу…

Увлекшись, Жислен чуть не выдала, что в ту пору ей было пятнадцать, но вовремя остановилась.

— Ах, Жислен! Я тоже его помню, и тоже каждую складочку! — Она вздохнула. — Как же мы были молоды!

В иной ситуации это «мы», делающее их как бы ровесницами, разозлило бы Жислен ужасно, она обязательно отпарировала бы подходящей колкостью. Но не сейчас. Сказывалось умиротворяющее действие шампанского. Жислен не хотела портить настроение ни себе, ни Луизе. Они болтали чисто по-женски, позволяя себе все больше и больше откровенностей. Жислен попыталась расспросить ее об Эдуарде, но ничего важного не узнала.