Салли Гарднер

Червивая Луна

Вам, мечтатели.

Тем, кого не замечали в школе.

Кого обошли наградами.

Вам, хозяева будущего.


Один

Интересно, что было бы, если бы.

Если бы мяч не улетел за стену.

Если бы Гектор не пошел его искать.

Если бы он не утаил страшную тайну.

Если бы.

Тогда, наверное, я рассказывал бы сам себе совсем другую историю. Потому что «если бы» — они, как звезды, никогда не кончаются.

Два

Мисс Конноли, наша бывшая учительница, всегда велела начинать историю с начала. Чтобы было как чистое окно, сквозь которое все хорошо видно. Хотя я так думаю, что она не это имела в виду. Никто, включая даже мисс Конноли, не посмеет сказать, что нам видно через заляпанное стекло. Лучше не выглядывать. А уж записывать это на бумагу… я не такой дурак.

Даже если бы я мог, все равно не смог бы.

Потому что я не знаю, как пишется мое имя.

Стандиш Тредвел.


Писать — затык, читать — молчок,
Стандиш Тредвел — дурачок.

Мисс Конноли одна-единственная из учителей говорила, что Стандиш стал для нее особенным, потому что он не такой, как все. Когда я рассказал об этом Гектору, он улыбнулся. И сказал, что лично он это просек в момент.

— Есть такие, которые думают по накатанному, а есть — как ты, Стандиш, — ветерок в саду воображения.

Я это повторил про себя. «А есть Стандиш, у него воображение веет, как ветерок в саду, не замечает даже скамеек, видит только, что собаки не насрали там, где собаки обычно срут».

Три

Я не следил за уроком, когда пришла записка от директора. Потому что мы с Гектором были в городе за морями, в другой стране, где здания растут и растут, и прикалывают облака к небесам. Где солнце как в цветном кино. Мир под радугой. Пусть говорят, что хотят, — я его видел, по телевизору. Там поют на улице. Там поют даже под дождем, поют и танцуют вокруг фонарного столба.

Тут у нас темные времена. Никто не поет.

Но зато мечталось мне в тот день лучше, чем за все время с тех пор, как исчез Гектор с семьей. По большей части я старался о нем не думать. Вместо этого я изо всех сил воображал себя на нашей планете. На той, которую выдумали мы с Гектором. На Фенере. Все разумнее, чем без конца дергаться, что с ним случилось. Так вот, у меня получилось замечтаться лучше, чем за все это время. Как будто Гектор снова был рядом. Мы катались в таком огромном кремовом «кадиллаке». Я даже чувствовал запах кожаной обивки. Ярко-синей, синей, как небо, синей, как могут быть только кожаные сиденья. Гектор сзади. У меня одна рука опирается на хромированный край открытого окна, другая на руле. Мы едем домой, а там — «Крока-кола» на чистенькой кухне, за столом с клетчатой скатертью, а трава в саду такая, будто ее только что пропылесосили.

И вот тут-то я понял, что мистер Ганнел произносит мое имя.

— Стандиш Тредвел. Срочно явиться в кабинет директора.

Трепать-колотить! Вот это я прозевал. Трость мистера Ганнела выбила у меня слезы из глаз, резкий удар оставил на моей руке его личную подпись. Две узких красных полосы. Роста мистер Ганнел был небольшого, но мышцы у него были стальные, как у старого танка, и руки будто танковые, хорошо смазанные. Парик на его голове жил своей жизнью, изо всех сил цепляясь за блестящую потную лысину. Да и остальные черты лица тоже его не красили. Усики у него были маленькие и темные, как грязная сопля от носа до рта. Улыбался он только тогда, когда махал тростью; улыбочка эта скручивала уголки его рта, и тогда дохлой пиявкой вылезал язык. На самом деле я не уверен даже, что это можно было назвать улыбкой. Может, его просто так крючило, когда он отдавался любимому занятию — причинению боли. Ему было все равно, куда бить, лишь бы по живому, лишь бы достать.


Потому что поют только за морями.
Здесь небо давно обвалилось.

Четыре

Но что меня больше всего задело, так это то, что я, похоже, совсем не присутствовал в классе. Не видел даже, как мистер Ганнел шел ко мне, а ведь между его столом и моей партой целая взлетная полоса. Ну, я сижу сзади, от меня до доски — как до другой страны. Слова прыгают, будто лошади в цирке. Во всяком случае, мне никогда не удавалось их остановить и разобраться, о чем они.

Единственное слово, которое я мог прочесть, — это то большое, красное, выбитое над картиной, изображавшей Луну. Такое слово, что сразу в рожу с размаху.

РОДИНА.

Я ведь дурачок, в разлинованную бумагу помещаться не умею и обитаю на задах класса так давно, что стал уже почти невидимым. Меня можно отличить от стенки, только когда у мистера Ганнела чешутся его танковые руки.

Тогда мир наливается красным.

Пять

Никуда не денешься. Я разленился. Я так привык полагаться, что Гектор предупредит меня в случае надвигающейся опасности. А мечтания заставили забыть, что Гектор исчез. Что я теперь сам по себе.

Мистер Ганнел схватил и резко выкрутил мое ухо, так резко, что у меня опять слезы на глаза навернулись. Но я не заплакал. Я никогда не плачу. Какой смысл? Дед говорит, что если начать плакать, то уже не остановишься — столько есть разных причин для слез.

Думаю, он прав. К чему эта соленая водичка, эти грязные лужицы. Слезы, они заливают с головой, встают комом в горле. От них хочется кричать, от слез. Но по правде, было непросто, с выкрученным-то ухом. Я изо всех сил старался остаться на Фенере, на планете, про которую знали только мы с Гектором. Мы собирались добраться до нее вдвоем, и тогда все поняли бы, что мы не одиноки во Вселенной. Мы вступили бы в контакт с фенерианцами, а они отличают добро от зла и разнесут и Навозников, и кожаные пальто, и мистера Ганнела до самой жопы мира.

Луну мы решили облететь стороной. Зачем туда стремиться, когда Родина и так вот-вот установит свой красно-черный флаг на ее нетронутой серебристой поверхности?

Шесть

Мистер Ганнел меня ненавидел. Думаю, по каким-то личным причинам. У него на все были личные причины. Я бросал вызов его личному разуму. Я бросал вызов его личному чувству порядка и достоинства. Чтобы всем стало ясно, до какой степени я был для него личным вызовом, он еще и стянул с меня галстук. Когда он закрыл за мной дверь в класс, на лице у него играла та самая улыбочка, с высунутым языком.

Удар тростью меня не беспокоил. И то, что моя рука все еще ныла. Меня немного напрягало вывернутое ухо. И директор меня тоже не очень-то волновал. Я пока не догадывался, что влип, да еще как.

Но может быть, первый звоночек для меня прозвенел в тот миг, когда этот прыщ стянул с меня галстук. Потому что я не умею его завязывать, и он это знает.

Мой личный рекорд по неразвязыванию галстука — год. Столько мне удалось сохранить на нем узел. Материя уже так истерлась, что петля легко раздвигалась и пропускала мою голову, а потом аккуратно затягивалась, как миленькая, шик-блеск. По крайней мере, так было задумано. Держать ее в таком виде мне удавалось благодаря Гектору. Он ни одному мальчишке не позволял меня задирать. Казалось, дни мучений остались позади. А теперь из-за этой гребаной распущенной удавки мне хотелось сползти по стене на пол, сдаться, дать наконец волю слезам. Что-что, а явиться в кабинет директора без галстука было немыслимо. Уж лучше выброситься в окно. Сказать потом, что галстук развязался в полете. И что из-за сотрясения мозга я забыл, как его завязывать.

Если честно, то, кажется, именно в тот момент я понял, что дело не в галстуке, не в том, что я потерял узел. Я не мог вынести, что я потерял Гектора. Знать бы только, куда его забрали. Знать бы только, что с ним все в порядке, и тогда можно было бы избавиться от камня в животе — камня, который с каждым днем становился все тяжелее.