И, погруженный в мечтания самого возвышенного умозрительного свойства, во время которых мне иногда случалось омочить свое нижнее белье, я воскликнул:

— А вот уж Бретону я об этом ничегошеньки не скажу!

— Вот и прекрасно, — мягко промолвила Гала. — Значит, завтра я принесу тебе амбру, растворенную в лавандовом масле. Она стоит целое состояние, но мне хотелось бы, чтобы ты воспользовался ею, когда будешь писать своего нового Ленина.

К моему величайшему разочарованию, лирическая ягодица Ленина не потрясла моих друзей-сюрреалистов. Но разочарование это даже вселило в меня бодрость. Значит, я могу двигаться дальше… попытаться свершить невозможное. Один лишь Арагон [Арагон Луи (1897–1982) — французский поэт, прозаик, эссеист, поначалу был дадаистом, после 1924 года стал одной из виднейших фигур сюрреалистского движения, в 1927 году вступил в коммунистическую партию, а в 1928 году порвал с сюрреализмом и Бретоном, объявив впоследствии себя сторонником социалистического реализма.] возмутился моей думательной машиной [Думательная машина — сюрреалистская конструкция Дали в виде кресла-качалки с подвешенными к ней кру´жками с горячим молоком.], снабженной кру́жками с горячим молоком.

— Хватит этих идиотских чудачеств, Дали! — гневно орал он. — Отныне молоко будет только для детей безработных.

Бретон встал на мою сторону. Арагон попал в смешное положение. По правде сказать, даже моя семья посмеялась бы над моей выдумкой, но Арагон в ту пору уже был сторонником некой весьма жесткой политической идеи, которая и завела его туда, где он ныне и пребывает, иными словами, практически в никуда.

А в это время Гитлер становился все гитлеристей, и однажды я написал нацистскую кормилицу, которая, усевшись по недосмотру в огромную лужу, вязала на спицах. Но по настоянию моих ближайших друзей-сюрреалистов мне пришлось замазать ее нарукавную повязку со свастикой. Мне и в голову не приходило, что этот изломанный крест способен пробудить такие эмоции. Меня же он неотвязно преследовал до такой степени, что у меня просто возникла мания на почве Гитлера, который мне всегда представлялся женщиной. Многие картины, что я написал в ту пору, были уничтожены, когда немецкие армии оккупировали Францию. Я был очарован мягкой и пухлой спиной Гитлера, всегда так ладно обтянутой мундиром. Всякий раз, когда я начинал писать кожаную портупею, что от ремня шла к противоположному плечу, мягкость гитлеровской плоти, которую плотно облегал форменный френч, приводила меня в состояние некоего экстаза, как от чего-то вкусного, молочного, питательного и вагнерианского; сердце у меня начинало неистово колотиться от небывалого возбуждения, какого я не испытывал, даже когда занимался любовью. Пухлая плоть Гитлера, которая в моем воображении превращалась в божественное тело женщины с белоснежной кожей, гипнотизировала меня. Сознавая вопреки всему психопатологический характер столь часто повторяющихся заворотов головы, я нашептывал сам себе на ушко:

— Уверен, на сей раз я наконец-то прикоснулся к подлинному безумию!

А Гале я объявил:

— Принеси мне амбры в лавандовом масле и самых тонких в мире кисточек. На свете не найти ничего столь совершенного и высококачественного, что бы могло удовлетворить меня, когда я, охваченный сверхпитательным психозом, источая плотский и мистический экстаз, примусь в архиретроградной манере Мейсонье писать на холсте след этой самой портупеи из мягкой кожи на теле Гитлера.

Тщетно я твердил себе, что это мое гитлеровское помутнение совершенно аполитично, что в произведении, навеянном феминизированным образом фюрера, есть некая скандальная двусмысленность, что все его изображения окрашены тем же черным юмором, что и изображения Вильгельма Телля или Ленина, — тщетно повторял эти доводы своим друзьям, ничего не помогало. Новый кризис, проявившийся в моей живописи, вызывал все больше подозрений у сюрреалистов. Дело приняло совсем уж дурной оборот, когда пошли слухи, будто Гитлеру нравятся некоторые мои картины, где я изобразил лебедей и где ощущаются одиночество, мания величия, вагнеризм и иеронимобосхианство [Иеронимобосхианство — неологизм, произведенный от имени нидерландского живописца Иеронимуса Босха (наст. имя Бос ван Акен) (1460–1516), автора мистико-фантастических картин.].

Присущий мне врожденный дух противоречия привел к тому, что ситуация только ухудшилась. Я потребовал от Бретона срочно созвать чрезвычайное совещание нашей группы, чтобы обсудить проблему гитлеровской мистики с позиций ницшеанской и антикатолической иррациональности. Я полагал, что антикатолический аспект дискуссии привлечет Бретона. Более того, я рассматривал Гитлера как стопроцентного мазохиста, одержимого навязчивой идеей развязать войну, чтобы потом геройски проиграть ее. Короче говоря, он готовился совершить один из тех немотивированных актов, какие в ту пору так ценились нашей группой. Настойчивость, с какой я предлагал рассмотреть гитлеровскую мистику с сюрреалистской точки зрения, а равно и упорство, с каким я пытался придать религиозный смысл садистскому содержанию сюрреализма, к тому же подкрепленные расширением моего метода параноидально-критического анализа, что грозило разрушить автоматизм вместе с неотделимым от него нарциссизмом, привели к череде разрывов и перманентных ссор с Бретоном и его друзьями. Впрочем, друзья начали уже колебаться — что стало крайне тревожным симптомом для главы группы, — выбирая между ним и мною.

Я написал пророческую картину о смерти фюрера. Назвал же ее «Загадка Гитлера» [В 1937 году Дали написал картину «Имперские фиалки, или Загадка Гитлера».], что имело следствием анафемы со стороны фашистов и бурные овации со стороны антифашистов, хотя у картины этой — как, кстати, и у всего моего творчества, о чем я не устану твердить до конца своих дней, — не было никакой сознательной политической подкладки. Признаюсь, что даже сейчас, когда я пишу эти строки, я сам так до конца и не разгадал великую эту загадку.

И вот как-то вечером была собрана группа сюрреалистов, дабы осудить мой якобы гитлеризм. Это заседание, большинство подробностей я, к сожалению, позабыл, представляло собой нечто совершенно необыкновенное. Но если Бретон когда-нибудь пожелает повидаться со мной, я бы хотел, чтобы он дал мне прочитать протокол, который они, уж несомненно, составили после собрания. Когда меня собирались извергнуть из группы сюрреалистов, у меня как раз начиналась ангина. Трусливо дрожа, как это всегда бывает со мной, когда проявляются первые признаки заболевания, я появился на собрании с термометром во рту. Как мне помнится, я не меньше четырех раз измерял температуру за время суда надо мной, поскольку затянулся он до глубокой ночи: когда я вернулся домой, над Парижем вставала заря.

Произнося свою речь pro domo [Букв. в защиту дома (лат.), в расширенном смысле — в свою защиту. Pro domo mea — традиционное название речи Цицерона, которую он произнес после возвращения из изгнания, требуя признать незаконной конфискацию его дома. — Примеч. перев.], я несколько раз опускался на колени, но отнюдь не для того, чтобы умолять не исключать меня из группы, как впоследствии лживо утверждали, а совсем напротив, призывая Бретона понять, что моя гитлеромания — чисто параноидальна и по сути своей абсолютно аполитична. Я им также втолковывал, что не могу быть нацистом хотя бы потому, что если Гитлер захватит всю Европу, то воспользуется этим, чтобы прикончить всех истериков вроде меня, как это он уже проделал в Германии, где их объявили вырожденцами. И наконец, той бабскости и необоримой уморительности, какие я придаю в своих изображениях Гитлеру, вполне достаточно, чтобы нацисты объявили меня святотатцем. Точно так же и мое беспредельное восхищение Фрейдом и Эйнштейном [Эйнштейн Альберт (1879–1955) — физик-теоретик, автор трудов по квантовой теории света, создатель теории относительности. С 1914 года работал в Германии, в 1933 году, после прихода к власти Гитлера, был вынужден эмигрировать в США.], которых Гитлер изгнал из Германии, неоспоримо свидетельствует, что фюрер интересует меня лишь как объект моей мании и еще потому, что в нем я усматриваю несравненную катастрофическую мощь. В конце концов они убедились в моей невиновности, однако мне пришлось тем не менее подписать документ, в котором среди прочего я подтверждал, что не являюсь врагом пролетариата. Подписал я его с легким сердцем, поскольку к пролетариату никогда не испытывал никаких особых чувств — ни враждебных, ни дружественных.

Но мне зато просияла истина — единая и неделимая: невозможно быть всецелым сюрреалистом в группе, которой правят политические пристрастия, причем в любой области, как это происходило в окружении Бретона или Арагона.

Не могло существовать на свете человека, который, подобно мне, мог бы претендовать на звание истинного безумца, живого и сорганизованного с пифагорейской точностью в чисто ницшеанском смысле этого слова. Произошло то, что и должно было произойти: Дали, всецелый сюрреалист, требующий полного уничтожения всех и всяческих принуждений морального и эстетического свойства, движимый «ницшеанской волей к могуществу», объявил, что любой эксперимент может быть доведен до самых крайних своих пределов без нарушений преемственности. Я провозглашал свое право отрастить Ленину трехметровые ягодицы, украсить его портрет гитлеровским желатином, приправленным даже, если это потребуется, римским католицизмом. Каждый вправе быть своим арбитром, оставаться или стать тем, кем ему заблагорассудится, — педерастом или копрофагом [Копрофаги — животные, питающиеся пометом, например жуки скарабеи.], добродетельным или аскетическим в проявлении своих пищеварительно-кишечных или фосфенных упоений. Полиморфное извращение, которое постигло меня в отрочестве, достигло своего истерического зенита: мои челюсти изгрызали Галу, я безумно полюбил разлагающихся ослов […разлагающихся ослов… — Аллюзия на четыре разлагающиеся ослиные туши в фильме «Андалузский пес». По сути, они были скрытым выпадом против Х. Р. Хименеса, автора замечательной книги стихотворений в прозе «Платеро и я». Платеро — кличка ослика. Кроме того, в 1927 году Дали написал картину «Дохлый осел».], от которых трансцендентально несет аммиаком. Запахи человеческих тел, совершенно естественно, обрели для меня литургический характер. Общепринятые воззрения всегда были противниками любых упоминаний о вони и анальных восторгах (никаких задних проходов, даже если они будут сухими и чистыми), а также изображения человеческих внутренностей, сплетающихся в двойные, тройные и даже четверные петли. А над всем этим возносились гигантские, изнуренные, одутловатые лица прославленных великих Мастурбантов [Имеется в виду картина Дали «Великий Мастурбатор» (1929).], которых обсели кузнечики с лицами коммунистов и наполеоновскими брюшками, с бабьими гитлеровскими ляхами, и они цеплялись за мои губы. И все это было только начало!