Сара Батлер

Десять вещей, которые я теперь знаю о любви

Посвящается Анне и Дэйву

Отныне я дома — бездомный,

довольствуюсь тем лишь,

что счастлив могу быть повсюду.

Джон Клэр

Десять фраз, которые я скажу отцу

1. В Сингапуре я повстречала человека, чей запах был похож на твой: замша и табак.


2. Помню те каникулы в Греции: вокруг — бесконечные руины, а ты снова и снова объясняешь нам разницу между дорийскими, ионическими и коринфскими колоннами.


3. Мне хотелось, чтобы ты говорил о маме. Чтобы сохранил что-нибудь в память о ней.


4. У меня до сих пор лежит книга, которую ты подарил мне на десятилетие (я тогда мечтала стать астронавтом) — «Путешествуем по Солнечной системе».


5. Знаю, ты всегда надеялся, что кто-нибудь из нас станет доктором, как ты.


6. Мне часто снится один и тот же сон. Я стою у тебя во дворе. Вечеринка в разгаре: в доме слышатся разговоры, чей-то смех. Звоню — и спустя целую вечность ты наконец отзываешься.


7. Это я стащила фотографию из твоего кабинета.


8. Я частенько шпионила за тобой — подглядывала за тем, как ты возишься в саду или сидишь в своем кресле или за столом, спиной к двери. Мне хотелось, чтобы ты обернулся и увидел меня.


9. Прости, что я не так уж часто была рядом.


10. Прошу тебя, не надо…


Отец живет один в отличном таунхаусе неподалеку от парка Хэмпстед-Хит. Дома там все сплошь пухлые, холеные; подъездные аллеи тянутся как дорогущие длинные языки, а ограды возвышаются ровно настолько, чтобы никто не заглянул с улицы в сад. Кругом одни эркеры и плотные шторы, клематисы и глицинии — невыносимо.

Выкуриваю три сигареты, стоя в очереди к такси возле зала прилетов. Когда наконец настает мой черед, я ныряю в машину, одурманенная никотином. В салоне играет «Реквием» Моцарта. Хочу попросить водителя выключить, но не знаю, как объяснить причину. Так что молча вытягиваю ноги туда, где должен был лежать мой рюкзак, опираюсь головой о дверцу и закрываю глаза. Пытаюсь вспомнить точный цвет сумки. Грязноватый темно-синий? Я же годами таскала ее повсюду, я должна это знать. Внутри нее джинсы, шорты, майки, дождевик. Десять пачек русских сигарет. Пара вышитых тапочек для Тилли. Тушь. Блеск для губ, уже почти пустой. И практически идеально круглый камешек, который я подобрала, чтобы подарить Кэлу, а потом проклинала себя за то, что расплакалась. Новенький путеводитель «Rough Guide» по Индии. Фонарик. Фотография всей семьи, вместе с мамой, еще из той поры, которую я не помню, — вот единственное, что мне было бы обидно потерять.

Приезжаем слишком рано. Расплачиваюсь с таксисткой и выхожу на тротуар. Машина трогается с места, и мне хочется вытянуть руку, сказать «постойте, я передумала, поехали отсюда куда угодно», а потом снова сидеть сзади, смотреть в окно на Лондон в застывшем времени.

К двери отцовского дома ведут одиннадцать ступенек. Возле нижней — два чахлых деревца в пузатых горшках, покрытых синей глазурью. Окно почти полностью загорожено большим лавром, но я все равно высматриваю отца. Может, он сидит на диване, и сигарета догорает в его пальцах, заворачиваясь столбиком пепла? Нет, никого. Живот сводит. Во рту привкус опилок и сна. Отщипываю с одного из деревьев листок — рябой, изжелта-зеленый — и отрываю от него полоску, тяну ее вдоль черешка.

Дверь выкрашена в темно-бурый, будто кровь, которую оставили высыхать. Сквозь две длинные панели из матового стекла, овитые нежно-зеленым плющом, почти ничего не разглядеть.

В тринадцать меня отправили в школу в Дорсете. Помню, как вернулась домой после первого семестра. Отец работал, так что встретила меня Тилли. Ее пальцы нервно сжимали руль, новенькие права лежали в бардачке. Пока она копалась в поисках ключей, я стояла на верхней ступеньке и глядела на тот же медный звонок, на который смотрю сейчас. Думая о том, что дверь не похожа на нашу, я нажала на кнопку, чтобы послушать, как он звучит снаружи.

Вынимаю из кармана сигареты, хотя сейчас нельзя терять ни минуты. Колесико зажигалки царапает большой палец. Вдыхаю слишком быстро, кашляю — сухо, отрывисто, — прижимая руку к груди.

Десять слов, которыми люди могут описать меня

1. Бродяга.


2. Бездельник.


3. Бездомный.


4. Неудачник.


5. Бомж.


6. Отребье.


7. Ничтожество.


8. Маргинал.


9. Непонятый.


10. Потерянный.


Я — старикашка с переменчивым сердцем, тут уж без вариантов. И, по правде говоря, здесь — на берегу реки, в месиве и грязи, — я чувствую себя как дома. Куда больше, чем в модных местах вроде той площади, что возле подземки, вся в охранниках и ярких экранах.

Я брожу то здесь, то там. Такой у меня план или вроде того. И куда ни приду — представляю тебя. У меня не так чтобы много зацепок, но кое-что предположить я могу: цвет волос, возраст, рост. И я знаю твое имя. Я мог бы окликнуть тебя — и ты бы обернулась. Мы стояли бы здесь, и смотрели, как велосипедисты пролетают мимо, и слушали, как стыкуются баржи, звеня будто колокола; и мы бы с тобой говорили.

На прошлой неделе, когда мне показалось, что я умираю, я не мог думать ни о ком, кроме тебя. Не очень-то просто думать, когда грудь сдавило так, будто на нее уселся взрослый мужчина. Но ты вытащила меня из передряги — как всегда.

Это случилось выше по течению, на набережной Виктории, по другую сторону от Вестминстерского дворца. В том месте рядом с больницей, где высокая стена. Там еще скамейки с подлокотниками-птицами водрузили на помост из камней, чтобы оттуда было видно другой берег. Я шел на запад, прикидывая дойти до моста Альберта и поискать в Челси тихий уголок для ночлега. Полицейские там проныры, но если хорошенько затаиться, они нет-нет да и пройдут мимо, не тронут. Доктор сказала, что грусть может довести до приступа, но я вроде не особо и грустил тогда.

Я прислонился к стене, прижал обе ладони к груди и чуть не расплакался, будто я мальчишка, а не мужчина на шестом десятке, который знает, как выжить на улице. Надеюсь, если бы ты проходила мимо, то остановилась бы и спросила, как я себя чувствую. Но тебя там не было, да и я уже свыкся с людским равнодушием. Я стоял, смотрел на реку и думал о тебе, о том, что ты, скорее всего, уже мертва. Мир, он ведь полон опасностей. Аварии на дорогах. Ножи. Тромбы в сосудах. Рак. Я все смотрел и смотрел на реку, размышляя о том, что могло бы случиться, и боясь рухнуть замертво в любую минуту. Немудрено, что я не выдержал. Нет, я не кричал — это не по мне, да и с моим образом жизни, как говорится, благоразумнее не высовываться. Нет, я просто разревелся как младенец.

Не пойми превратно, я не всегда такой. Я люблю выпивать, подтрунивать. Люблю лежать на земле и смотреть на звезды. Просто подумал тогда, что у меня сердечный приступ; подумал, что умру, так и не найдя тебя.

И о ней я тоже думал, о женщине с именем алого цвета. Однажды мы сбежали вдвоем — выходные в Брайтоне — украденное время, безупречное. Ели ванильное мороженое, рыбу с картошкой фри. Мы… как-то неловко тебе об этом говорить, но мы занимались любовью в захудалой гостинице с видом на море.

Я солгал, когда сказал, что все было безупречно. Было угрюмо и мрачно. Я вышел из себя. Грубые слова прозвучали в съемной комнатке. А она закрыла глаза и сжала губы. Наверно, ей тоже пришлось нелегко.

Когда я попадаюсь на крючок любви, то мне уже, считай, не соскочить; это-то я про себя понял. И жить так не то чтоб легко.


* * *

Я не ходок по врачам, но после того случая на набережной пришлось пойти в больницу. В приемной пахло новыми коврами: резкий, сладковатый запах. Я опустился на стул рядом с женщиной лет сорока — она тут же встала и пересела в другой конец зала. Стараясь не переживать насчет этого, я взял стопку газет и стал искать в них упоминание о тебе. Ничего.

Имя доктора было цвета песчаника, нагретого солнцем. Ее глаза были добрыми, а прикосновения — нежными и прохладными. Она сказала, что грустить — естественно, и это пугает. В первый раз всем кажется, что они умирают. Я снова заплакал, там, в крохотной комнатке с кушеткой, застеленной одноразовой простыней. Доктор улыбнулась и дала мне платок. На меня навалилось все сразу — и ее прикосновение, и проблемы с сердцем, и поступок той женщины в приемной. Думаю, врач все поняла. Потом она стала задавать те вопросы, которые доктора обычно задают таким людям, как я, и которые, на мой взгляд, не касаются ничего действительно важного.

Она дала моей болезни имя — «ангина», льдисто-голубое в начале и в конце. Потом показала мне маленькую красную бутылочку и объяснила, как этим пользоваться. Один пшик под язык — и мне больше не придется прижиматься к стене, схватившись за грудь. Я взял рецепт и ушел. И продолжил делать то, что делал все эти годы. Я успел написать твое имя столько раз, что уже потерял счет. Всегда начинаю с того, что пишу твое имя.