Сара Перри

Змей в Эссексе

Стивену Кроу

Если бы у меня настойчиво требовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бы выразить этого иначе, чем сказав: «Потому, что это был он, и потому, что это был я».

Мишель Монтень. Опыты [Пер. с фр. А. Бобовича и др. — Здесь и далее примеч. перев.]

Канун Нового года

В холодном свете полной луны по берегу Блэкуотера бредет молодой человек. Он опрокидывал стакан за стаканом, провожая старый год, пока не заболели глаза, пока не утомили его сутолока и яркий свет. Теперь его мутит.

— Прогуляюсь к воде, — сказал он и чмокнул в щеку ту, что сидела рядом. — Вернусь к бою курантов.

И вот он стоит и смотрит на восток, где река медленно поворачивает к темному устью, на чаек, белеющих на волнах.

Ночь холодна, так что впору окоченеть, но греют выпитое пиво и добротное пальто. Воротник натирает шею, пальто тесновато. Молодой человек чувствует, что вдрызг пьян. Во рту пересохло. Пойду-ка окунусь, думает он, надо встряхнуться. Он спускается с тропинки и останавливается на берегу, где в черном глубоком иле ждут прилива все протоки.

— За дружбу старую — до дна, [Строка из стихотворения Р. Бернса Auld Lang Syne. На русском языке известно в переводе С. Я. Маршака как «Старая дружба».] — выводит он мелодичным тенором певчего, прыскает со смеху, и кто-то смеется в ответ. Молодой человек расстегивает и распахивает пальто, но этого ему мало — хочется, чтобы острый ветер бритвой скользнул по коже. Он подходит к воде поближе, высовывает язык, пробует соленый воздух на вкус. Да, окунусь-ка, пожалуй, думает он и скидывает пальто на топкий берег. В конце концов, он не раз проделывал это в детстве в компании мальчишек, они купались, храбрясь друг перед другом, в новогоднюю ночь, когда старый год умирает в объятиях нового. Сейчас отлив, ветер стих, и Блэкуотер не опасен: дайте стакан — и реку можно осушить до дна вместе с ракушками, устрицами и всем остальным.

Вдруг что-то меняется — то ли в изгибе реки, то ли в воздухе: устье приходит в движение, как будто поверхность воды (тут молодой человек делает шаг вперед) пульсирует, колышется, но тотчас разглаживается и замирает, однако вскоре снова вздрагивает, словно от прикосновения. Он подходит ближе, ничуть не испугавшись; чайки одна за другой взлетают, и последняя испускает отчаянный крик.

Зима оглушает его, словно ударом в темя, холод пробирается под рубашку, пронизывает до костей. Приятное опьянение испарилось, юноше неуютно в темноте; он ищет пальто, но луна скрылась за тучами, и не видно ни зги. Он медленно вдыхает колючий воздух. Топкий берег хлюпает под ногами, как будто кто-то вдруг пустил воду. Ничего страшного, подбадривает себя молодой человек, но все повторяется: сперва все странно замирает, словно на фотографии, а потом резко приходит в движение, которое не объяснишь влиянием луны на приливы и отливы. Ему кажется, что он видит — да что там, он видит вполне отчетливо, — как над водой медленно вздымается зловещая горбатая громадина, покрытая грубой чешуей, и тут же пропадает.

Темнота пугает. Он чувствует, во мраке что-то есть, какое-то свирепое чудище, рожденное в воде, оно выжидает, не сводит с него глаз. Монстр дремал в глубине и вот наконец всплыл на поверхность. Молодой человек представляет, как чудище рассекает грудью волну и жадно вдыхает воздух, сердце его екает от страха, словно юношу в мгновение ока судили, признали виновным и вынесли приговор: грехи его велики, и в душе червоточина! Его как будто ограбили, лишили всего, что было в нем доброго, и теперь ему нечего сказать в свою защиту. Он вглядывается в темный Блэкуотер и снова замечает, как что-то вспарывает поверхность воды и скрывается из виду, — да, чудовище поджидало его здесь и вот нашло. Молодой человек на удивление спокоен: пусть каждый получит по заслугам, он готов признать свою вину. Его мучит раскаяние, надежды на спасение нет, — что ж, поделом.

Но вдруг поднимается ветер, уносит тучу, и робкая луна снова показывает свой лик. Светит она тускло, но и это приносит облегчение: да вот же, в каком-нибудь ярде, лежит его пальто, все в грязи, вот и чайки садятся на воду — и только что пережитый ужас кажется молодому человеку абсурдным. Сверху доносится смех: по тропинке идут нарядно одетые юноша и девушка. Он машет им рукой и кричит: «Я здесь! Я здесь!» — и думает: Да уж, здесь я — на топком берегу, который знает лучше, чем родной дом, в месте, где река делает медленный изгиб, и нечего бояться. Чудище! — думает он и смеется над собственным страхом, от облегчения кружится голова. Да в этой реке сроду не водилось ничего, кроме сельди и макрели!

Нечего бояться в Блэкуотере, не в чем каяться, он просто перебрал пива, вот и причудилось в темноте. Набегает волна, старая его подруга; он заходит в воду, раскидывает руки и кричит: «Я здесь!» — и чайки верещат в ответ. Окунусь-ка я, думает он, за счастье прежних дней — и со смехом стягивает рубашку.

Маятник летит из старого года в новый, и мрак накрывает бездну.

I

Диковинные вести из Эссекса

Январь

1

Был час дня — время, когда в Гринвичской обсерватории падает шар. День выдался пасмурным, лед покрывал нулевой меридиан и оснастку широких баркасов на запруженной судами Темзе. Капитаны отмечали время и уровень воды, ладили багровые паруса к норд-осту; груз железа следовало доставить в литейную Уайтчепела, где языки колоколов звонили о наковальни полсотни раз, будто возвещая о близящемся конце времен. Время измеряли сроками в Ньюгетской тюрьме, растрачивали впустую философы в кафе на Стрэнде, теряли те, кто мечтал, чтобы былое вернулось, и проклинали те, кто желал, чтобы настоящее стало былым. Апельсины и лимоны, в Сент-Клементе перезвоны, а колокол Вестминстера молчал.

Время стоило денег на Королевской бирже, где с убыванием дня таяли надежды протащить верблюда сквозь угольное ушко, и в кабинетах кредитного общества «Холборн-Барс», где зубастая шестеренка главных часов посылала электрический заряд дюжине подчиненных часов, отчего те принимались звонить. Клерки поднимали головы от счетных книг, вздыхали и снова опускали глаза. На Чаринг-кросс-роуд время пересаживалось с колесницы в проворные омнибусы и кэбы, а в покоях Королевской больницы и госпиталя Святого Варфоломея боль растягивала минуты в часы. В часовне Уэсли пели гимн «Текут пески времен», уповая на то, что те потекут быстрее, а в считанных ярдах от церкви на могилах кладбища Банхилл-Филдс таял лед.

В юридических корпорациях «Линкольнс-Инн» и «Миддл-Темпл» адвокаты заглядывали в календари и отмечали, что срок исковой давности истекает; в меблированных комнатах Кэмдена и Вулиджа время летело на горе любовникам, не заметившим, как быстро смерклось, и оно же своим чередом исцеляло их житейские раны. В вереницах домов-близнецов и на съемных квартирах, в высшем свете, низших кругах и среднем сословии время проводили и растрачивали впустую, берегли из последних сил и убивали под нескончаемым ледяным дождем.

Станции подземки «Юстон-сквер» и «Паддингтон» принимали пассажиров, которые текли нескончаемым потоком, точно сырье, которое везут на фабрику, чтобы измельчить, обработать, разлить по формам. На кольцевой линии в поезде, следовавшем на запад столицы, в неверном свете вагонных фонарей у «Таймс» не обнаруживалось добрых вестей, в проходе из порванного мешка высыпались битые фрукты, от плащей пассажиров пахло дождем. Доктор Люк Гаррет, втянув голову в поднятый воротник, вслух повторял строение сердца. «Левый желудочек, правый желудочек, полая верхняя вена», — считая на пальцах, бормотал он в надежде, что эта литания утихомирит бешеный стук сердца. Сидевший рядом с ним господин покосился удивленно, пожал плечами и отвернулся. «Левое предсердие, правое предсердие», — еле слышно произнес Гаррет, он привык к любопытным взглядам, хотя и старался не привлекать лишнего внимания. Друзья прозвали его Чертенком из-за малого роста (он едва доставал другим до плеча) и энергичной подпрыгивающей походки — того и гляди заскочит с размаху на подоконник. Даже сквозь пальто ощущалась его упругая сила, а лоб так выдавался вперед, словно с трудом вмещал мощный и напористый интеллект, над черными глазами свисала неровная длинная челка цвета воронова крыла. Хирургу сравнялось тридцать два года, ум его был неукротим и ненасытен.

Лампы потухли и снова зажглись. Гаррет подъезжал к своей станции. Через час он должен присутствовать на похоронах пациента, и вряд ли нашелся бы человек, которого меньше печалила утрата. Майкл Сиборн скончался шесть дней назад от рака гортани; и пожиравший его недуг, и хлопоты врача он сносил с одинаковым безразличием. Мысли Гаррета устремились не к усопшему, а к его вдове, которая сейчас (с улыбкой подумал он), наверно, причесывает растрепанные волосы или вдруг обнаружила, что от ее добротного черного платья оторвалась пуговица.

Никогда Гаррету не доводилось видеть столь странного вдовьего траура — впрочем, с первых минут в доме Сиборнов на Фоулис-стрит он почувствовал: что-то здесь нечисто. В комнатах с высокими потолками ощущалась явственная тревога, не имевшая отношения к болезни хозяина. Пациент его в ту пору еще пребывал в относительно добром здравии, хотя и носил на шее заменявший повязку платок — непременно шелковый, непременно светлый и частенько в еле заметных пятнах. Невозможно себе представить, чтобы такой педант случайно повязал несвежий платок, и Люк подозревал, что это делается ради посетителей: пусть им станет не по себе. Из-за чрезмерной худобы Сиборн казался очень высоким, а говорил так тихо, что нужно было подойти к нему поближе, чтобы расслышать хоть слово. Держался Сиборн любезно. Говорил с присвистом. Ногти у него были синие. Во время первого осмотра он спокойно выслушал рекомендации Гаррета, но от предложенной операции отказался.