Сара Уотерс

Маленький незнакомец

Моим родителям, Мэри и Рону,

и сестре Деборе

1

Мне было десять лет, когда я впервые увидел Хандредс-Холл. Стояло послевоенное лето; Айресы еще были богаты и считались местной знатью. Отмечался День империи; [День империи — национальный праздник, отмечавшийся с 1903-го по 1958 г. в день рождения королевы Виктории (1819–1901) 24 мая. В 1958 г. его заменил День Содружества; с 1966 г. в первой половине июня отмечается официальный (не совпадающий с фактическим) День рождения монарха. (Здесь и далее примеч. перев.)] в шеренге поселковых ребят я отдавал скаутский салют миссис Айрес и полковнику, которые шли вдоль строя, вручая нам памятные медали; потом мы с родителями уселись за длинные столы (кажется, на южной лужайке) и пили чай. Миссис Айрес выглядела года на двадцать четыре — двадцать пять, муж ее казался немного старше, а их дочке Сьюзен было лет шесть. Наверное, они представляли собой очень красивую семью, но запомнились смутно. Гораздо ярче воспоминание о доме, поразившем меня своим видом настоящего особняка. Помнятся детали благородной старины: обветшалый красный кирпич, пузырчатые оконные стекла, объеденные непогодой угловые наличники. Все это лишало дом четких очертаний, делая его похожим на глыбу льда, слегка подтаявшую на солнце.

Разумеется, никаких экскурсий по дому не предполагалось. Двери и французские окна были открыты, но перегорожены лентой или тесьмой; если кому надо в туалет — пожалуйте в хозяйственный блок, где имелись уборные для конюхов и садовников. Однако у матери еще водились знакомцы среди слуг, и после чая, когда гости разбрелись по угодьям, через боковую дверь она тайком провела меня в дом, где мы немного пообщались с кухаркой и судомойками. Визит меня впечатлил необычайно. К кухне, расположенной в цокольном этаже, вел прохладный сводчатый коридор, чем-то напоминавший темницу в замке. По нему сновала уйма челяди с корзинками и подносами. Судомоек ждала гора посуды, и мать, закатав рукава, взялась им помогать. К моему восторгу, в награду за ее труды мне разрешили полакомиться желе и «финтифлюшками», которые вернулись с банкета нетронутыми. Меня усадили за дощатый стол и выдали из хозяйского сервиза ложку — тяжеленную штуковину потемневшего серебра, едва ли не больше моего рта.

Однако меня ждала еще большая радость. Высоко на стене сводчатого коридора висела коробка, полная всяких проводков и звоночков; когда один такой звонок затрезвонил, призывая наверх горничную, она взяла меня с собой, чтобы я заглянул за зеленую суконную штору, разделявшую парадную и служебную половины дома. Веди себя хорошо и тихонько жди меня здесь, сказала горничная. Ни в коем случае не суйся за штору — если полковник или хозяйка тебя заметят, выйдет скандал.

Вообще-то я был послушный ребенок. Но за шторой расходились два вымощенных мрамором коридора, полные удивительных вещей, и потому, едва служанка бесшумно скрылась в одном проходе, я отважно шагнул в другой. Меня охватил изумительный трепет. Я говорю не о страхе от незаконного вторжения, но о восторге, который дом вызывал во мне каждой своей деталью: отполированным полом, потемневшим от времени деревом стульев и шкафов, фаской зеркала и его резной рамой. Меня потянуло к безупречно белой стене, украшенной гипсовым бордюром в виде желудей и дубовых листьев. Подобное я видел лишь в церкви и оттого после секундного раздумья совершил поступок, который сейчас мне кажется чудовищным: я попытался отломить один желудь; ничего не вышло, и тогда я поддел его перочинным ножом. Мной руководил не вандализм. Я не был злобным разрушителем. Просто, восхищаясь домом, я хотел обладать его кусочком… вернее, мне казалось, что именно мое восхищение, которым, наверное, не проникся бы заурядный мальчик, дает мне на это право. Думаю, я был подобен юноше, жаждущему обладать локоном девушки, в которую он внезапно и безудержно влюбился.

Наконец желудь отвалился, но не так аккуратно, как хотелось, — вылез кусок дранки, осыпалась побелка. Помню, я огорчился. Видимо, рассчитывал, что желудь мраморный.

Никто меня не застукал. Дело-то, как говорится, минутное. Сунув желудь в карман, я шмыгнул обратно за штору. Через минуту появилась горничная; она отвела меня вниз, и мы с матерью, распрощавшись с кухонным персоналом, отыскали в саду отца. Твердый кусочек гипса в моем кармане будоражил до тошноты. Я забеспокоился, что полковник Айрес, мужчина устрашающего вида, обнаружит ущерб и остановит праздник. Но гулянье беспрепятственно катилось до самых синеватых сумерек. Потом в толпе жителей Лидкота мы отправились в долгий пеший путь домой; над тропками кружили летучие мыши, словно подвешенные на невидимых ниточках.

Разумеется, мать нашла желудь. Я беспрестанно вытаскивал его из кармана, и на серых фланелевых шортах остался меловой след. Поняв, что это за странная штучка, мать чуть не расплакалась. Она меня не отшлепала и ничего не сказала отцу — на конфликты ей не хватало духу. В глазах ее стояли слезы, а взгляд выражал недоумение и стыд. Я ждал, что сейчас она скажет: «Такой умный мальчик должен понимать, что делает».

В детстве мне постоянно это говорили. Родители, дядюшки, учителя — всякие взрослые, кто заботился о моем будущем. Их слова меня бесили, поскольку, с одной стороны, хотелось соответствовать репутации умника, а с другой — казалось чрезвычайно несправедливым, что мой ум, о котором я никого не просил, можно использовать как средство, чтобы меня прижучить.


Желудь был предан огню. Наутро в золе я нашел почерневший шишак. Все равно это был последний год величия Хандредс-Холла. Следующий День империи отмечался в большом доме другого семейства, а Хандредс потихоньку начал свой путь к упадку. Вскоре умерла маленькая Сьюзен, миссис Айрес и полковник стали меньше появляться на публике. Рождение их двух других детей, Каролины и Родерика, я помню смутно, ибо тогда уже учился в лемингтонском колледже, мне хватало собственных горестей и забот. Мать умерла, когда мне сравнялось пятнадцать. Оказалось, все эти годы у нее один за другим случались выкидыши, и последний ее угробил. Отец дотянул до окончания моей учебы и возвращения в Лидкот дипломированным врачом. Чуть позже умер полковник Айрес — кажется, от аневризмы.

С его смертью Хандредс-Холл еще больше замкнулся от мира. Парковые ворота почти всегда были закрыты. Крепкий каменный забор был достаточно высок, чтобы служить преградой. Любопытно, что ни с одной точки в округе громадный особняк не просматривался. Отправляясь по вызову, иногда я проходил мимо ограды и думал о затаившемся за ней доме, вспоминая, каким он предстал передо мной в тот день 1919 года: великолепный кирпичный фасад, прохладные мраморные коридоры, полные удивительных вещей.


Когда я вновь посетил этот дом — почти через тридцать лет после первого визита и вскоре после окончания другой войны, — перемены с ним меня ошеломили. Оказался я там по чистой случайности, ибо Айресы числились за моим напарником Дэвидом Грэмом, но тот был на срочном вызове, и заявка семейства перешла ко мне. Сердце мое захолонуло, едва я въехал в парк. Прежде к дому вела длинная аккуратная аллея из рододендрона и лавра, но теперь неухоженный парк зарос, и моей маленькой машине пришлось продираться сквозь кусты. Одолев заросли, я выехал на полоску грубого гравия прямо перед домом и, ударив по тормозам, изумленно застыл. Конечно, дом был меньше того роскошного особняка, что сохранила память, но к этому я был готов. Меня ужаснули следы распада. Мило обветшалые угловые наличники местами напрочь отвалились, и нечеткий георгианский абрис дома стал еще сомнительнее. Разросшийся плющ изгваздал фасад и увял, повиснув спутанными крысиными хвостами. Сквозь щели в потрескавшихся ступенях широкого парадного крыльца буйно лезли сорняки.

Я выбрался из машины, но медлил захлопнуть дверцу. Хоть большой и вроде крепкий, дом выглядел ненадежно. Встретить меня никто не вышел; чуть помешкав, по хрусткому гравию я прошел к крыльцу и опасливо поднялся по растрескавшимся каменным ступеням. Стоял жаркий, совершенно безветренный летний день; я дернул костяную ручку звонка из потускневшей от старости меди и в нутре дома расслышал чистый, ясный перезвон. Следом раздался негромкий, но сердитый собачий лай.

Вскоре гавканье стихло, на долгую минуту наступила тишина. Потом справа послышалось неравномерное шарканье, и через мгновенье из-за угла дома появился Родерик, сын семейства Айрес. Он подозрительно на меня сощурился, но заметил мой саквояж. Вынув изо рта размякшую самокрутку, он спросил:

— Вы врач, да? Мы ждали доктора Грэма.

Сказано это было весьма приветливо, но чуть вяло, словно мой вид его уже утомил. Я спустился с крыльца и, представившись партнером Грэма, объяснил, что коллега на срочном вызове.

— Спасибо, что выбрались в воскресенье да еще в такую жуткую жару, — учтиво ответил хозяин. — Прошу сюда, так быстрее, чем через дом. Кстати, я Родерик Айрес.

Вообще-то мы уже не раз встречались. Но он этого явно не помнил и на ходу небрежно сунул мне руку. Ощущение было странным: местами она казалась по-крокодильи шершавой, местами — необычно гладкой; я знал, что на фронте он получил ожоги рук и доброй части лица. Если б не рубцы, он был бы хорош собой: ростом выше меня и в свои двадцать четыре все еще по-мальчишески строен. Наряд его тоже был мальчишеский: рубашка-апаш, полотняные брюки, замызганные парусиновые туфли. Шел он неспешно и заметно хромал.

— Полагаю, вы знаете, зачем вас позвали? — спросил Родерик.

— Мне сказали, к одной из ваших служанок.

— К одной из? Мило! Бетти — наша единственная служанка. Кажется, у нее что-то с животом. — Он замялся. — Точно не скажу. Мы-то сами обычно перемогаемся без врачей. Простуды и мигрени переносим на ногах. Однако пренебрежение здоровьем слуг ныне считается тягчайшим преступлением, им следует уделять больше внимания, чем себе. Так что мы решили вызвать врача. Здесь осторожнее, пожалуйста.

Он показал на пятачок, где гравийная дорожка, бежавшая вдоль северной стены дома, обрывалась, сменяясь предательскими выбоинами и колдобинами. Я осторожно их обходил, любопытствуя глянуть на дом с другой стороны; увы, и там царило полное запустение. Сад превратился в крапивно-вьюнковую чащу. Из забитых водостоков шел явный душок. Большинство окон в засохших потеках скрывались за ставнями, и только стеклянные двери, венчавшие обвитые вьюнком изящные каменные ступени, были открыты. За ними виднелась большая неприбранная комната: заваленный бумагами стол, край парчовой занавеси… Больше я увидеть не успел. Мы подошли к узкой боковой двери, и Родерик посторонился, пропуская меня вперед.

— Прошу, входите, — махнул он изрубцованной рукой. — Сестра внизу. Она проводит вас к Бетти и все расскажет.

Лишь позже, вспомнив о его искалеченной ноге, я сообразил: он не хотел, чтобы я видел, как он ковыляет по лестнице. А тогда я счел это бестактностью и молча прошел в дом. С улицы послышалось удаляющееся шарканье микропористых подошв.

Дальше я зашагал в одиночку, припоминая, что когда-то мы с матерью украдкой проникли в дом именно через эту узкую дверку. Я помнил голые каменные ступени, что вели в темный сводчатый коридор, так меня впечатливший. И вот снова огорчение. В памяти коридор выглядел как склеп или темница, а в жизни его блестящие оливковые стены напоминали полицейский участок или пожарное депо; каменные плиты пола прикрывала циновка из кокосовой соломки, в ведре кисла швабра. Поскольку никто меня не встретил, я тихонько вошел в приоткрытую дверь, за которой виднелась кухня. И вновь разочарование: я очутился в большой унылой комнате с грубо выскобленными прилавками и разделочными столами. Лишь старый дощатый стол, тот самый, за которым я уплетал желе и «финтифлюшки», напомнил о моем тогдашнем восторге. И только он нес признаки хоть какой-то жизни: на столешнице возле миски с помутневшей водой и мокрым ножом высилась кучка немытых овощей, словно кто-то взялся за готовку, но отвлекся.

Я вернулся в коридор; видимо, скрипнул мой ботинок или зашуршала циновка, ибо вновь, на сей раз угрожающе близко, раздался злобный собачий лай, а через секунду в коридоре возник старый черный лабрадор, готовый меня атаковать. Приподняв саквояж, я замер, но собака неистовствовала, пока в коридоре не появилась молодая женщина.

— Ну все, дурило, будет, — спокойно сказала она. — Плут! Хватит!.. Пожалуйста, извините. — Женщина приблизилась, и я узнал в ней Каролину, сестру Родерика. — Ведь знаешь, я терпеть не могу, когда ты беснуешься. Плут! — Она потянулась шлепнуть пса по заднице, и тот угомонился. — Ты балда. — Каролина ласково потрепала его за уши. — Вообще-то он трогательный. Думает, всякий чужак хочет перерезать нам глотки или стянуть фамильное серебро. А нам не хватает духу его известить, что все серебро сгинуло… Мы ждали доктора Грэма. Вы доктор Фарадей? Кажется, мы толком не знакомы?

Она улыбнулась и протянула мне руку. Ее рукопожатие было крепче и сердечнее братниного.

Прежде я видел ее лишь издали — на улицах Уорика и Лемингтона или на праздниках. Каролина была на два-три года старше брата, и я часто слышал, как ее характеризуют «доброй душой», «записной вековухой» и «умницей»; иными словами, она являла собой весьма невзрачную, излишне рослую женщину с толстоватыми икрами и лодыжками. При надлежащем уходе ее русые волосы казались бы красивыми, но я никогда не видел их уложенными — вот и сейчас они паклей свисали на плечи, словно их вымыли хозяйственным мылом и забыли расчесать. Вдобавок я еще не встречал женщину, так безвкусно одетую. На ней были мальчиковые сандалии и дурно сидевшее легкое платье, которое невыгодно подчеркивало ее широкие бедра и большую грудь. В профиль ее вытянутое лицо со светло-карими глазами над выпиравшими скулами казалось приплюснутым. Пожалуй, лишь рот был хорош: удивительно большой, красиво очерченный и подвижный.

Я объяснил, что Грэм на срочном вызове и потому их заявку передали мне. Каролина повторила слова брата:

— Спасибо, что потрудились приехать. Бетти у нас недавно, еще нет месяца. Ее родные живут за Саутгемом — слишком далеко, чтобы их дергать. Да еще, говорят, мать у нее непутевая… Вчера вечером Бетти пожаловалась на живот, утром лучше не стало, и мы решили не рисковать. Вы ее посмотрите? Она вон там.

Еще не договорив, Каролина зашагала на крепких ногах, и мы с псом двинулись следом. Наш путь лежал в комнату в самом конце коридора, где, вероятно, прежде жила экономка. Комната была меньше кухни, но, как и весь полуподвал, обладала каменным полом, высокими подслеповатыми окошками и стенами в казенной оливковой покраске. Обстановку составляли чисто выметенный узкий камин, обшарпанное кресло, стол и шкаф, в который с глаз долой убиралась кровать-раскладушка. Сейчас в ней лежало существо, облаченное в исподнее то ли ночную сорочку, такое маленькое и щуплое, что поначалу я принял его за ребенка, но затем разглядел в нем подростка-недомерка женского пола. Увидев меня, девочка попыталась приподняться, однако бессильно упала на подушку.

— Значит, ты Бетти? — сказал я, подсаживаясь на кровать. — Меня зовут доктор Фарадей. Мисс Айрес говорит, у тебя болит живот. Как ты себя чувствуешь?

— Ой, доктор, шибко плохо! — Ее просторечье резало ухо.

— Тебя тошнит?

Она помотала головой.

— Диарея? Знаешь, что это?

Бетти кивнула, потом опять помотала головой. Я открыл саквояж.

— Ладно. Давай-ка тебя осмотрим.

Она чуть приоткрыла детский рот, позволив пропихнуть в него термометр, но вздрогнула и замычала, когда я, оттянув горловину сорочки, приложил холодный стетоскоп к ее груди. Коль она из местных, мы могли встречаться и раньше, скажем, на школьных прививках, но я ее не помнил. Такие не запоминаются. Волосы блеклые, обкорнаны и на виске прихвачены заколкой. Лицо плоское, глаза серые, широко расставленные и, как почти у всех светлоглазых, бездонные. Щеки бледные, но чуть порозовели от смущения, когда я, осматривая живот, приподнял сорочку и явил на свет несвежие фланелевые панталоны.

Однако стоило мне коснуться живота выше пупка, как пациентка, охнув, вскрикнула и даже чуть ли не взвизгнула.

— Ничего, ничего, — успокоил я. — Где сильнее болит? Здесь?

— Ох! Повсюду!

— А как болит? Режет, ноет или печет?

— Ноет, а потом как зарежет! И еще печет! Ой! — Она снова вскрикнула и наконец-то широко открыла рот, в котором я увидел необложенный язык, чистую гортань и ряд мелких кривых зубов.

— Хорошо. — Я опустил сорочку и, помешкав, обернулся к хозяйке, в компании лабрадора беспокойно переминавшейся в дверях: — Мисс Айрес, вы не могли бы на минутку оставить нас вдвоем?

— Да, конечно. — От серьезности моего тона Каролина нахмурилась.

Толкнув пса, она вывела его в коридор. Когда дверь за ними закрылась, я убрал стетоскоп с термометром и защелкнул саквояж.

— Ну что, Бетти? — негромко сказал я, разглядывая бледную пациентку. — Возникла щекотливая ситуация. За дверью мисс Айрес, которая вся исхлопоталась, чтобы тебя вылечить, а вот он я, который вовсе здесь не нужен.

Служанка на меня уставилась, и тогда я выразился яснее:

— Думаешь, у меня нет других дел, кроме как в свой выходной пилить за пять миль от Лидкота ради того, чтобы валандаться со скверной девчонкой? Вот возьму и отправлю в Лемингтон, чтобы тебе вырезали аппендикс. Ты здорова.

Бетти залилась краской:

— Нет, доктор, я хвораю!

— Признаю, ты хорошая актриса. Здорово вскрикиваешь и мечешься. Но когда я хочу посмотреть спектакль, я иду в театр. Кто мне платить-то будет, а? Знаешь, мой визит недешев.

Упоминание денег ее испугало.

— Мне худо! — с неподдельной тревогой сказала она. — Взаправду! Вчерась меня тошнило. Шибко тошнило. И я подумала…

— Что неплохо бы денек поваляться в кровати?

— Нет! Неправда ваша! Мне впрямь было паршиво! Просто я подумала… — Голос ее набух, серые глаза подернулись слезами. — Я подумала… — запинаясь, повторила она, — коль я так занедужила… может, лучше побыть дома. Пока не оправлюсь.

Бетти отвернулась и сморгнула. Набежавшие слезы двумя прямыми струйками скатились по ее детским щекам.

— Так в этом все дело? Тебе хочется домой, верно? — спросил я, а девочка закрыла руками лицо и расплакалась.

Врач видит много слез, подчас весьма трогательных. Дома меня ждала куча дел, и мне вовсе не улыбалось, чтобы меня попусту от них отрывали. Но девочка была такая молоденькая и жалкая; я дал ей выплакаться. Потом взял ее за плечо и твердо сказал:

— Ну все, будет. Рассказывай, что стряслось. Тебе здесь не нравится?

Из-под подушки Бетти достала мятый голубенький платок и высморкалась.

— Нет, не нравится.

— Почему? Работа очень тяжелая?

Девочка уныло дернула плечом:

— Работа нормальная.

— Ведь ты не одна все делаешь, правда?

Бетти помотала головой:

— Миссис Бэйзли работает до трех каждый день, кроме воскресенья. На ней стирка и готовка, на мне все остальное. Бывает, садовник заглянет. Мисс Каролина кое-что делает…

— Не так уж плохо.

Девочка не ответила, и я поднажал: по родителям соскучилась? Бетти скорчила рожицу. По мальчику? Она еще больше скривилась. Я взялся за саквояж и привстал: