— Рота, подъем!

Сонные, не понимающие, что к чему, мы оделись и построились. Дождь был такой сильный, что даже песчаная почва не успевала вбирать в себя влагу, и палатки стояли окруженные водой. Холодные струи залезали под воротник и стекали по спине.

— В пятнадцати километрах от лагеря выбросился вражеский десант. Ставлю задачу окружить и уничтожить его.

— Совсем рехнулся! — пробормотал кто-то.

Нам выдали автоматы и зачем-то большие армейские ватники. В таких хорошо сидеть поздней осенью на рыбалке, когда ночами идет на донку налим. Но не бежать теплой летней ночью, когда хлещет дождь. Телогрейки промокли через пятнадцать минут и висели, как бронежилеты. В них мы пробирались по сырому лесу на северо-восток. Потом деревья кончились, мы вышли на дорогу и двинулись по ней на север. Какая-то деревня встретилась нам на пути. В ней было домов, может быть, двадцать. Небольшие покосившиеся избы, огороды, заборы и картофельные поля. Полуразрушенная церковь с пустыми оконными и дверными проемами стояла на краю. Дома были расположены по обе стороны, но не близко друг от друга, как обычно стоят они в русских деревнях, а на отдалении, словно пожар, война или время выбивали избы, как выбивают они людей.

Ни одно окно не было освещено изнутри, только молнии блестели в стеклах. Мы шли походным строем через эту деревню, и вдруг в одном окне я увидел старуху. Ей не спалось, или же она боялась грозы и, припав к стеклу, испуганно и печально смотрела на идущих по дороге солдат. Быть может, бабка решила, что опять началась война. Наверно, и Мамыкин так думал и верил, что в лесу выбросился десант, который он должен уничтожить с сотней необстрелянных бойцов. Но было что-то в этой грозовой ночи необыкновенное, и я снова ощутил то волнение, которое испытал несколько дней назад, стоя перед церковью на Нерли. Я не знаю, действовала ли на меня какая- то неведомая, возникшая помимо моей воли спецпропаганда, но в эту минуту, идя в тяжелом ватнике и хлюпающих сапогах с противогазом и бесполезным автоматом сквозь незнакомую русскую деревню, я понимал, что если потребуется, то умру за эту деревню, за церковь Покрова, за своих ребят, за отца и даже за майора Мамыкина.

Мы свернули с дороги и пошли через поле. Начало светать, дождь приутих, и впереди в его пелене мы увидели заросшую тростником реку. Одинокая лодка стояла на якоре на стремнине: какой-то мужик в комплекте химзащиты удил впроводку рыбу и время от времени прикладывался к бутылке.

Мы рассыпались по местности, занимая оборону.

— Газы! — крикнул майор. — Всем окапываться.

Я копал. Боже, как я копал! В противогазе было страшно душно. В земле попадались корни, которые я перерубал саперной лопаткой и дальше вгрызался в землю, которую должен был защищать и которая должна была защитить от пули меня. Сколько это продолжалось, не помню. Почва сменилась тяжелой речной глиной. Из-за пота, который тек по лицу под маской противогаза и смешивался с каплями дождя, я ничего не видел и ничего не слышал, кроме дроби барабана и бульканья в ушах, и очнулся лишь в тот момент, когда кто-то толкнул меня в спину.

Надо мной стоял старшина.

— Построиться! — сказал он лениво.

Мамыкин стал обходить линию обороны.

— Это кто копал? — спросил он, глядя на вырытую мной яму.

Она казалась совсем маленькой и неказистой, разве в такой спрячешься? Но, видимо, прочие были еще мельче.

— Я.

— Отставить — я. Как надо обращаться к командиру?

Я назвал свою фамилию.

— Объявляю вам благодарность! — Лицо его сделалось еще смурнее — такое бывает у человека либо чем-то сильно раздраженного, либо испытывающего изжогу.

Перепачканный глиной, я растерянно молчал и тяжело дышал.

— Ну! — зыкнул на меня старшина.

— Служу Советскому Союзу! — сказал я хрипло и подумал о папе: в эту ночь я принял свою присягу.

История эта имела конец нелепый и вздорный. За неделю до окончания сборов, когда и майор наш начал уставать, и мы начали догадываться, что после Африки он не совсем здоров и занятия даются ему еще тяжелее, чем нам, он пришел по обыкновению к шести часам утра в лагерь.

Народ выполз из палаток и построился. Все, кроме одного. Этим одним был старший сержант по фамилии Трушин, который служил в стройбате и которому все надоело. К тому же ему было двадцать пять лет, он изучал греческий язык и латынь, а накануне сильно перепил деревенского самогона, и разбудить его не могла бы и всамделишная война.

— Старший сержант Трушин!

Лучше бы Мамыкину было закрыть на него глаза и не трогать.

— Пошел ты на х… — сказал Трушин и перевернулся на другой бок.

Сказал ли он так громко нарочно или нет, но слова его услышали все, и замять историю примчавшемуся из офицерского общежития Жудину не удалось. Трушина разжаловали в рядовые и посадили на губу, откуда выпустили только в тот день, когда мы, переодевшиеся, счастливые, со своими сидорами стояли на станции Федулово и ждали электричку на Владимир. А во Владимире взяли пива и вместе с офицерами пили и курили, и только Трушин ничего не говорил, хотя и его тоже звали.

Потом он все равно получил, как и мы все, лейтенанта и даже хотел извиниться перед Мамыкиным, но не смог его найти. Третья звезда для Жудина не срезалась. Год спустя я встретил его в университете с полковничьими погонами. Он узнал меня и протянул руку, которую я не отказался пожать. А куда делся Мамыкин, я спросить постеснялся.

Александр Васильев

Перелицовка


Мода в Советском Союзе считалась делом не самым серьезным. Логика была проста: если ты модник, значит, — стиляга и легкомысленный повеса, увлеченный не строительством коммунизма, а комиссионными магазинами, перепродажами и фарцовщиками. Одним словом, идеологически неустойчивый элемент. Поэтому на протяжении всей истории СССР на модников смотрели косо и всячески порицали за аморальное поведение. При этом в каждом университете, на любом предприятии, в конторах, театрах, НИИ, библиотеках можно было найти людей, одетых по собственному вкусу.

На мой взгляд, тяга советского и русского человека к переодеваниям связана с исторической памятью. В нашей стране издавна любили наряжаться, независимо от социального слоя. Крестьяне и купцы, мещане и дворяне старались любыми способами украсить себя. Кроме того, русский народ никогда не был склонен к минимализму. Мы всегда любили яркость, многослойность, избыточность в отделках и украшениях… Все это перешло и в советскую моду, с той лишь разницей, что средства воплощения этой мечты стали гораздо более скудными.

В Советском Союзе существовало понятие дефицита, который мы испытывали повсеместно — в приобретении ткани, обуви, косметики, парфюмерии, аксессуаров… чего угодно. Модницы, не имевшие возможности пользоваться услугами портних-надомниц или мастеров из ателье по пошиву одежды, были вынуждены самостоятельно кроить, шить, вязать и вышивать в домашних условиях. Именно дефицит заставил огромное количество советских женщин самозабвенно заниматься рукоделием.

Не являлись исключением и знаменитые актрисы. К примеру, прекрасно умела шить Любовь Петровна Орлова. Она никогда не покупала ничего ни в каких домах моды, потому что все делала на живую нитку. Об этом мне рассказала дружившая с ней актриса Клара Лучко. Они вместе ездили на фестиваль в Канны. Однажды Клара Степановна заглянула в номер к Любови Петровне и увидела, как та дошивает на руках кружевное платье, чтобы выглядеть в Каннах королевой. Орлова отлично кроила, была настоящей рукодельницей. У нее дома даже стоял манекен-болванка, на котором она накалывала и создавала шляпки.

Другой пример — Людмила Марковна Гурченко. Она постоянно перекраивала под себя какие-то модели, приобретенные в магазине, но не казавшиеся ей подходящими для выхода в свет. Людмила Марковна добавляла кружева, перья, стразы, аппликации — все то, что любила. Швейная машинка стояла прямо в ее гардеробной. Кроме того, Гурченко собирала элементы старинных вышивок, дореволюционные кружева и парчу, которыми украшала ничем не примечательные платья.

В эпоху социализма практика перешива и перелицовки старинных дореволюционных вещей была очень распространена. В моей коллекции исторического костюма хранится платье из черного муара, принадлежавшее некогда знаменитой исполнительнице русских и цыганских романсов Изабелле Юрьевой. Оно было перешито в 1937 году из платья, созданного еще до начала Первой мировой войны. Отыскать черный муар в советской России не представлялось возможным.

Я был знаком с Изабеллой Даниловной, бывал у нее дома в Трехпрудном переулке. Никогда не забуду, как однажды, во время чаепития, Юрьева вдруг воскликнула: “Как душно!”, затем вскочила на табуретку, открыла форточку, спрыгнула, вновь села на стул и продолжала чинно пить чай. Ей было девяносто восемь лет! А если совсем честно, то сто. Моей маме Изабелла Даниловна по секрету рассказывала, что подделала паспорт, скостив себе два года, “но об этом никто не знает”.

Последний раз я видел Юрьеву в больнице, из которой она уже не вышла. Удивительное дело: будучи практически недвижимой, знаменитая “белая цыганка” просила подрисовывать ей губы красным фломастером, потому что помада очень быстро стирается. Зачем, спрашивается, лежа на больничной койке, рисовать себе губы? Затем, что приходил доктор, который был, естественно, мужчиной, а она, несмотря на преклонный возраст, оставалась женщиной во всем.