Если вам понравилась книга, вы можете купить ее электронную версию на litres.ru

Дочки-матери, или Во что играют большие девочки

Художественное электронное издание


© Головинская И. Г., составление, 2021

© Оформление, «Время», 2021

Осторожные муки

Людмила Петрушевская. Мать-дочь [Людмила Петрушевская (род. в Москве) — прозаик, поэтесса, драматург, сценарист, переводчик, певица, художник. Автор пьес «Уроки музыки», «Три девушки в голубом», «Квартира Коломбины», «Московский хор», «Чинзано» и мн. др., автор сценариев мультфильмов «Сказка сказок», «Кот, который умел петь», «Поросенок Петр» и др., автор многих книг прозы для взрослых и детей. Лауреат российских и международных литературных премий. В последние годы продает свои акварели в пользу приюта для подростков-инвалидов «Росток» (г. Порхов).]


при Хрущеве
при мамонтах так сказать
книжки не продавались
они по-партийному распределялись, по-свойски
и единственным выходом было
по-польски читать
так некоторые и поступали
например
как позже выяснилось
польскому выучился Бродский


наши братья-поляки тоже жили
в соцлагере
но в самом веселом бараке
у них был театр и кино
и они переводили всё
и для нас светились Беккет и Джойс
по-польски
в полнейшем соцмраке
и для нас тоже вертелось
обозрения высокое колесо


сами-то верхи Лубянки
а также низы-топтуны
это дело прошляпили
так как по-польски не разумели
они за нами таскались в шляпах
в порядке ведения литературной войны
и они нас с этим польским
прямо сказать
прозвиздели


итак польская пресса
добрый десяток лет
свободно поступала
журналы завозились в киоски
я сбегала на филфак
и у полонистов списала
как читаются
звуки це-зет и эс-зет
и это знаменитое щч
по-польски


и на этой абракадабре
я по-польски прочла
продираясь сквозь эр-зет и носовые звуки
сценарий Бергмана
«Осенняя соната»
про такие дела
что мать и дочь
причиняют друг дружке
вежливые и осторожные
муки


я сочла что это неправда
такая далековатость и холодность
как было у Бергмана
такие дочь и мать
я тогда была просто дочь
у меня протекала бурная молодость
а у моей мамы поздняя зрелость
и что Бергман в этом
вообще мог понимать


потом я оставаясь дочерью
стала мамой
(которая мыла раму)
с точки зрения моей матери
я это делала спустя рукава
куда там было бергмановской «Осенней сонате»
моя мама
старалась это дело поправить
толкуя при детях
насколько ее дочь-мать не права


я думала об «Осенней сонате»
об этих просторах дождях и лужах
о холодных красавицах Ульман и Бергман
об этой проблеме дочь и мать
мы тоже были с мамой
девушки никого не хуже
но все было как говорится на нервах
и прохладными
нас было не назвать


затем меня пригласили в Швецию
писать пьесы
для бергмановского театра
стокгольмского
совпадение если можно это так назвать
театр дал мне квартиру
машинку
переводчицу как у Тарковского
Лейлу Александер
и я начала работать
и я решила правду сказать


я пьеску написала
в честь «Осенней сонаты»
в честь проблемы проблем
в пику Бергману на самом деле
у меня выросла двойная женщина
создание странноватое
двухголовый урод Бифем
мать и дочь
оказавшиеся в одном теле


там была фантастика даже не выговорить
но и тут был Бергман
был его театр Стокгольм и я
жизнь играла со мной
в какие-то странные игры
где-то там в Москве
жила моя бедная советская семья
а на соседней улице
обреталась богиня Астрид Линдгрен


я написала
три пьески за десять дней
они не были поставлены
ВААП наша театральная Лубянка
пронюхала и встряла
мы не имели права
ставиться абы где
но и на родине
мы ни на что не имели права


много лет спустя
один из моих детей
вспомнил про пьесу «Бифем»
они у меня со стола читали
и он велел мне
этот текст ему дать прочесть
он хотел режиссера найти
короче
ко мне даже курьера
за пьесой прислали


перед этим
я работала сутки
наяву и во сне
я давно не пахала так
чтобы с утра до рассвета
моя мама уже умерла
но не во мне, не во мне
и я гимн сочиняла
о любви материнской
что не знает ответа


в честь любви простодушной
отчаянной и слепой
в честь руки протянутой
губ протянутых
старых увядших
я не плакала
но мама была со мной
я сама была уже мамой
из того же племени падших


спасибо ребенку Феде
он тогда режиссера мне не нашел
спасибо за текст
я его теперь театру оставлю
ребенок сам поставил «Бифем»
все дороги прошел
он сказал мне в детстве
никто тебя не знает как ставить
я поставлю

Евгения Пищикова. История берсерка [Евгения Пищикова — журналист, эссеист. Родилась в Смоленске. Окончила факультет журналистики МПИ. Работала в изданиях «Общая газета», «Русский телеграф», «Большой город», «Известия», «Московские новости», «Русская жизнь», «Крокодил», «Новый очевидец», «Новая газета», «Горький». Сотрудничала с Colta.ru. Автор книги «Пятиэтажная Россия».]

Вообще, я хотела сына.

Можно ли придумать более тривиальное начало для текста о дочери? Я даже уверена, что если собирается целая книжка из материнско-дочерних историй — вернее, если бы она собиралась среди менее элегантных авторов, — то уж два-три рассказа точно начинались бы с этого игривого противопоставления. Есть такие банальности, которые людям начинающим (или среднеумным) кажутся вызовом, огнем и порохом, — так, на всяких литературных экзаменах процентов семьдесят юношеских текстов начинается со сцены благовеста будильника и отчаянного утреннего похмелья, хотя, воля ваша, трудно сообразить, что в этом может быть оригинального.

Но — так и было, я мечтала о сыне.

На дворе стояло лето 1996 года, жаркое, странное, долгое лето, и под окнами родильного дома ездили желтые машины радиооповещения, еще советские, с крутящимися решетчатыми антеннами; приглашали поспешить на избирательный участок, рвали полуденное марево хриплыми призывами сделать правильный выбор. На ярком свету было видно, что машины не первого года службы, облупленные, в потеках краски. Где служили, что делали, кого пугали? Они казались приехавшими из фантастического мира, параллельной реальности, но именно от своей потрепанности — так застряло в памяти — нестрашными. Уже тогда все советское и облупленное становилось символом нестрашного, меняя в безвоздушном пространстве памяти свою лютую природу на противоположную, добродушную.

Нестрашным казалось всякое государственное заброшенное зло, зло неухоженное, за которым плохо смотрят, которое делают без огонька. Настоящее государственное зло — так виделось тогда — должно быть методичным, дорогостоящим и подтянутым, как подтянуты бывают войска.

А главный страх ведь в том году был перед злом негосударственным, самодельным — перед толпой, перед обиженными, непонявшими. Из рупоров машин неслись призывы идти на выборы («а бабушку запри дома»). В дни моего предродового ожидания как раз проходил второй тур знаменитого противостояния Ельцин — Зюганов — венец тех единственных реально прошедших в России выборов, первых и последних, которые завершились обманом. Победил-то страх, самодельная толпа, бабушка — ну, если по циферкам.

Тогда все началось и все кончилось. Лето рождения моей дочери и лето смерти нашей нелепой младенческой демократии, которую заспали в колыбели, совпали. Издалека кажется: как же можно сравнивать столь несопоставимые вещи — рождение живого, бесконечно важного и бытование искусственного, общественного, надстроенного. Между тем кто из нас не знает, как бодро искусственное и надстроенное умеет убивать живое.

А в то лето я, уложенная на сохранение, была готова не только к родовым, но и к общественным схваткам.

Роддома в принципе обладают способностью к сохранению сущностей. Больницы и роддома — современные замки с привидениями. В квартирах больше не рожают и не умирают, из всего неповседневного в наших домах остались только оргазм и молитва, младшие братья рождения и смерти. Так что, возможно, в легких слоях родильного дома на Соколиной Горе, там, где теснятся фантомы безумия и идиотизма, до сих пор мотыляется толстая роженица в малиновом халате, банши из башни из слоновой злости, которая бегает по воздушным этажам с воплями: «Сестры, только не за Зюганова!»

Ну что ж, за что боролись, на то и напоролись. Думаю, безумие моего родового лета как-то срифмовалось со всем дальнейшим. В тот раз меня чуть не силой оттащили в родзал от гробового избирательного ящика. Честное слово, больше я такой общественной прыти не проявляла, очевидно, тут был гормональный конфликт, рождающий ощущение бешеной незащищенности. Но вообще столкновение природного и социального, истинного и мнимого, главного и подставного — это мое.

Родила я, конечно, девочку. Память у меня оказалась здоровая, крепкая, спасительная — то есть я почти ничего и не помню. Помню, как лежала и смотрела на круглые настенные часы над дверью — вот типа, старуха, час и минута рождения твоего ребенка. А что на часах было, вспомнить не могу. Зато лицо ребенка помню хорошо. Дочь моя при рождении имела самое то выражение горького разочарования, которое иной раз явственно видно у новорожденных. Клянусь, мимическая картина ее лица складывалась в сообщение примерно такого типа: «Нет, блин, вы серьезно?»