Итак, звоним из хорошо проветренного помещения, после еды, выспавшись и погуляв, давление и пульс как у космонавта. Под рукой, наготове: стакан воды или другого благородного напитка. Хорошо бы чем-нибудь занять руки: спиннер, ручной эспандер, небольшая бесшумная в использовании настольная игра. Хорошо иметь карандаш благородного дерева, погрызть между делом вкусный «Кохинор».

Затем — контент-контроль.

Возьмем дела с высокой ставкой и высоким риском. Вы сильно вложились и боитесь потерять. (Пишете оперу! строите амбар! хотите выйти замуж!) Про такие вещи маме не говорите. У мамы радар на все, что может в вашей жизни пойти не так. Радар устроен интересно, мамина карта звездного неба с вашей ни в чем не совпадает, но на маминой карте много страшных зверей. Мама беспокоится. Если у вас все спокойно — мама найдет, о чем беспокоиться. Пусть это будет что-то, о чем вы сами точно не беспокоитесь. Если вы будете беспокоиться вместе, кто будет настолько спокоен, чтобы успокоить маму?

— Кстати, давно хотела спросить.

— Мм? (Я по интонации чувствую, что это будет то же, о чем говорили на прошлой неделе.)

— Вот ты говоришь — у тебя много работы.

— Мм.

— А как у вас сейчас там платят переводчикам?

Вообще, по-всякому; я понимаю, ты хочешь спросить: как с деньгами, вам хватает? Но ты не любишь спрашивать прямо, такая культура, надо с подходцем; тебе, наверное, опять рассказали по телевизору, как Запад загнивает; вообще-то я объясняла про свой бизнес, но ты не помнишь; устройство жизни после 1989-го плохо уложилось в голове, таковы последствия шока; сейчас 2020-й; я долго выстраивала свою схему, она прочная, но тонкая; в любой момент все может рухнуть, и всему конец; зависит от множества вещей, и я боюсь, конечно, постоянно; мне есть чего бояться; но я вырулю — всегда выруливала, это медицинский факт; вот и сейчас я вижу месяца на два вперед, а дальше черт знает; на эту местность уж нету карты, иду вперед по абрису; это твоя песенка, мама, твои байдарки; но так я говорить не буду; я, мама, в хороший день отвечу так:

— Да нормально платят. Нам хватает. Работа есть. Ты же видишь — я много работаю.

И переведу разговор на музыку и цветы.

В не самый хороший день я скажу:

— А ты в какой связи интересуешься?

(Эх, не то, не то.)

— Ну а что, я не могу спросить? Ни ты, ни твой брат ничего мне не рассказываете. Я тебе уже все свои новости доложила. До мельчайших подробностей! Но от тебя ни слова не добьешься.

Если хватит ума, скажу:

— Да знаешь, все в порядке. Все нормально, нам хватает.

Она тогда еще немножко скатится под горку:

— Ну и что, так трудно? Разве трудно так сразу и сказать?

И я, не уняв сварливости, добавлю:

— Я так и говорю. Нетрудно. Ты спросила — я сказала.

И обе надуемся в досаде. В многолетней рассаде досады.

После такого поворота бывает трудно вывести разговор в нейтральные воды. Ну ничего, прощаемся до завтра.


Не стоит жаловаться на здоровье. Если говорите по скайпу — не щурьтесь и не трите лоб.

— Что ты щуришься?

Глаза устали.

— И давно это у тебя?

Ну как. Бывает.

— Но ты проверяешься?

Конечно. Проверяюсь.

— Ну а когда последний раз?


Ну что, есть чем крыть? А мне как раз есть! Я как раз была недавно! Мне дали новые красивые очки! Мы даже несколько раз уже об этом говорили. Но недавние события укладываются в непредсказуемом порядке; к этому можно привыкнуть.

— Я, мама, была у оптика. Мне дали очки. Очень удобно. Оправа легкая, на нос не давит.

— А, ну ладно. А то мне кто-то говорил, что есть такие специальные, ну как это… Ты знаешь. Японская разработка. Помнишь, я была еще тогда у тебя в Берлине, ты жаловалась, что устают глаза. Такие тренировочные очки.

Я помню, был такой разговор году в девяносто седьмом. Что-то такое продавалось в подземном переходе у метро, и была навязчивая реклама, что можно натренировать глаза против мерцания мониторов. Я все это зачем-то помню, но куда бы нам отсюда отрулить, чтобы никого не обидеть?

В хороший день я говорю:

— Мамуля, у меня хорошие очки. Безопасные. Мониторы теперь стали лучше. Да и вообще, я не так уж устаю.

И мама переключается на то, как была у меня в Берлине и какой там был рядом с домом розарий. Правда был! Это typisch мама: в самом, казалось бы, жутком месте хардкорного Берлина оказался розарий. Без мамы он бы в мое сознание не проник, но он был. Вообще в Берлине много цветов, это очень весомо. Не знаю, что она думала о моей жизни там, но мне кажется, что, кроме цветов, она не находила в моем выборе понятных преимуществ. Я никогда не слышала от нее слов на эту тему; приезжая ко мне в гости, она впадала в особый сорт беспокойства и не получала заметного удовольствия от пребывания в этом малознакомом городе. Впрочем, мы слишком разные люди, и я плохо понимаю ее чувства. Я только ощущаю все вибрации.

Разговор о цветах вообще полезен, он у меня в первой тройке надежных тем. Но и в этом саду есть неверные тропинки, с коих, однако, не свернешь.

Вот я, бывает, запеваю:

— Знаешь, мама, я сегодня гуляла — сирень цветет! И белая, и розовая, и лиловая — а запах!

— Что ты говоришь, неужели? Так рано? У нас еще заморозки!

— Но ведь в Германии всегда теплее. Все раньше месяца на полтора. У нашей соседки, фрау Кампе, огромный куст весь осыпан лиловыми гроздьями. (Это я у мамы училась, но у нее получается лучше. Мамины описания природы — совсем Аксаков. Однако моя задача — держать мысль.)

— Да… это верно… у вас теплее. Никогда не забуду, как приехала к тебе в Берлин в марте. Уезжала из Москвы в метель, а у тебя перед окном — крокусы! Сколько я ни старалась, сколько ни сажала крокусов, таскала с дачи, выпрашивала у соседей — ничего у меня под балконом не выросло. И зачем я только билась столько лет. То ли почва не та. А может, сторона северная.

— Но, мама, ведь у тебя тоже куст сирени. Скоро зацветет!

— Сирени? Наверное… Чего я только не придумывала! Снег сойдет — и ничегошеньки не видно. Вот Лидия Федоровна — такая молодец. Если бы ты видела: такой цветник!

(Я видела, разумеется; люпины, георгины.)

— Но, мама, помнишь, тебе же грамоту давали за благоустройство. И даже, кажется, была в газете заметка. «Наш Северо-Запад».

Мама неуверенно отзывается. Она не помнит. Кусок земли под северным балконом, в самом деле бросовый и несчастный, закиданный отвалами, пропитанный реагентами, все-таки много лет процветал ее заботами. Были времена, когда, не дозвонившись, я знала, что она внизу, в компании привязанной на длинном поводке собаки, возится со своими десятью квадратными метрами ничейной земли или поливает свой цветник с балкона с помощью приделанного к крану в ванной шланга.

Балкон, понятное дело, был также ухожен, унавожен и блистал.

И были грамоты из управы и даже — видела сама — заметка в муниципальной газете.

Эти важные вещи начала нулевых стерлись из памяти, но осталось огорчение, что все труды напрасны… Со временем, я вижу, стирается весь нарратив, вся цепочка причин и обид. Но мысль садовая навсегда связана с идеей несправедливости мироустройства. Раньше это была целая сага, во много колен — от маминого отца, не разрешавшего ей сажать на даче сирень, через невестку, перекопавшую розы на клубнику, к соседке сверху, ревновавшей к успехам палисадника, к ремонтным рабочим, спилившим на ограде балкона железные балясины под цветочные горшки…

Впрочем, стоп. Это уже я. Это я не так давно, позвонив, застала маму в агрегатном состоянии «не брани меня, родная». Был капремонт, все как-то сумели с рабочими договориться, и только мама и ее сосед, ровесник и тоже балконный садовод, не посмели спорить — и остались с голыми железными балконами, без цветов. Она боялась, бедная, что я ее отругаю.

Как я впитала обиды маминой ботанической саги. Ничего, что она забыла все изгибы. Теперь их помню я.

Помню эту дорожку, эту борозду на пластинке, в которой всегда застревает игла.

Но и с этой дорожки мы научились уходить.


— Ну что, — говорю, — давай поплачем о нашей садовой судьбе. «Я садовником родился. Не на шутку рассердился».

Мама улавливает суть. Она смеется.

— Все цветы мне надоели, кроме!

Ах! Что с тобой? Влюблен! В кого?

Ах!

Екатерина Корсунская. Где ж девался тот цветочек, что долину украшал [Екатерина Корсунская. Мать двадцатипятилетней дочери. Родилась в Москве, окончила факультет журналистики МГУ, в 1980–1990-е годы работала в различных периодических изданиях, пела в Ансамбле народной музыки Дмитрия Покровского. С 1992 года живет в Нью-Йорке и преподает русский язык в Нью-Йоркском университете (NYU).]

— Хочется петь, а петь не с кем. Поэтому я пою про себя. Я когда ложусь спать и нужно уснуть, начинаю свой, второй голос тянуть, а первый слышу, чтоб вступить.

Мы с мамой живем в одном городе, но сейчас карантин, мы не видимся и только два-три раза в день говорим по телефону и в Zoom… Маме девяносто два года.

— Всегда оно во мне звучало. Даже не могу тебе это объяснить. Шила, убирала, гладила, бывало, и грядки полю — и пою. Я и здесь-то, в Нью-Йорке, — на кухне готовила или гулять идем — все время голосила. Но ведь у меня мама такая же была. Помню, стоит умывается и поет. Вообще, у нас же мама, папа, Женя, Варя, ты и я, шесть человек, все пели. Да еще папа твой. Да Женины обе девочки и Вера — это десять, тетя Маруся и дядя Геша — двенадцать. Бывало, девятого августа на день рождения отца собирались все, готовили стол там нормальный, садились, и потом только-только по первой, по второй — и понеслась, начали петь, начали плясать. У двухэтажного дома народ высыпал и слушал, целая толпа всегда стояла — знаешь, двухэтажный, как идешь на край деревни, на Волхонку. И пока мы не переставали беситься, всё слушали. А слышно, в вечернем воздухе, знаешь, как слышно. Ой, какой там воздух был в Торбееве, боже мой! Я такого воздуха нигде не пробовала.


Конец ознакомительного фрагмента

Если книга вам понравилась, вы можете купить полную книгу и продолжить читать.