Биография, часть I. Три правила биографа (Дмитрий Быков)

Дмитрий Быков,

писатель, поэт, публицист


Биографический жанр, по крайней мере в одном отношении, дает автору довольно заметное преимущество: биографию невозможно испортить. Вот, например, жизнь Пастернаку портили такие люди, как Сталин, Хрущев, Поликарпов, даже в каком-то смысле Ленин. Я уже не говорю про многих американских друзей, которые на практике оказались хуже врагов. И тем не менее испортить ему биографию они не сумели. Биографию Ахматовой портили все кому не лень. О таких страшных биографиях, как цветаевская или шаламовская, можно вообще не вспоминать. Однако здесь налицо то же противоречие, что и в нон-фикшн: есть чудовищные факты — и есть потрясающе высокий нравственный смысл. Поэтому преимущество писателя, который берется за биографию, заключается в том, что ему не надо ничего выдумывать: у него под руками замечательный, практически готовый материал.

Как заметила Ахматова, когда человек умирает, изменяются его портреты, а жизнь приобретает законченный смысл. Пока человек жив, его биографию писать бесполезно. Так, скорее провальным оказалось начинание ЖЗЛ — прижизненная рубрика «Биография продолжается». Смерть — как купол над храмом… Если, конечно, повезло. Или, как еще точнее сказал об этом Андрей Синявский: «Смерть — главное событие жизни, будем же готовиться к смерти, главному событию нашей жизни». Она действительно все высвечивает иначе.

...

Когда жизнь закончена, когда она обрела форму, от художника уже ничего не требуется, он приходит на готовое.

Самое трудное, как мы знаем, в художественном произведении — это начать и кончить. Собственно, потому Чехов советовал первую и последнюю фразу в рассказе вычеркивать. Нужно очень вдумчиво выбрать, чем читателя завлечь, и еще вдумчивее — с чем его оставить. В биографиях замечательных людей это за нас уже сделано, и наша задача — выявить всего три фундаментально важных принципа.

Правило первое: найти моральный посыл

Нормальное развитие литературы и мировой, и русской начинается всего лишь с XVII века, условно говоря, с Шекспира и Сервантеса. Все, что было раньше, включая даже Данте и Овидия, — это лишь подходы, а настоящая литература началась с «Гамлета» и «Дон Кихота». Главная коллизия — поиски смысла задним числом — вообще проблема XX века, и началось это все в 1920-е годы, когда появился роман Торнтона Уайлдера «Мост короля Людовика Святого». Интересно, что странный (и очень русский) «Мост короля Людовика Святого» лежит в русле всего творчества Уайлдера, потому что он больше всего интересовался тем, как жизнь выглядит с обратной точки. Это видно и в «Каббале» — его первом романе, и в «Мартовских идах» — самом известном у нас. Это есть и в «Дне восьмом», где таким образом представлена вся история человечества, — не случайно роман заканчивается оборванной фразой: иные рисуют себе смысл жизни так, иные этак, а иные — и дальше идет многоточие. Уайлдер всю жизнь думал о том, как, собственно, выглядит жизнь с точки зрения Бога. И в «Мосте короля Людовика Святого» он задается вопросом: «Почему пять человек погибли именно в этот момент?» Автор сочинения — монах-еретик, который потом был сожжен за то, что пытался отыскать промысел Божий и в том, что человеку знать не положено, и в его самых простых бытовых проявлениях. Но тем не менее монах задается вопросом: «Почему именно эти люди погибли именно в этот момент?» И он выясняет, что все они находились в этот момент в высшей точке своей биографии. Их жизнь получила эстетически наиболее яркое завершение, потому что они достигли пика, — и в ту же минуту под ними оборвался висячий мост.

Это довольно смелый художественный эксперимент, но отыскание смысла, отыскание морального послания в чужой жизни — вот первая задача, которую должен решить автор. Вы вправе возразить: «А неужели в каждой жизни есть художественный смысл?» На это хорошо ответил Горький, написав выдающийся рассказ «О тараканах» — реконструкцию судьбы неизвестного человека, труп которого лежит на проселочной дороге. Его история сродни «Английскому пациенту» Майкла Ондатже, немного сродни чапековскому «Метеору» — попытка восстановить судьбу человека, о котором ничего не известно и который ничего не может рассказать о себе, в каком-то смысле незнакомца из Сомертона, если угодно. Так вот, Горький ответил: «Совершенно недопустимо, чтоб какой-то человек валялся мертвым ночью, у камня, на берегу лужи, и чтоб поэтому нельзя было ничего рассказать». Такой замечательной фразой увенчан рассказ «О тараканах». Наверно, каждая жизнь содержит в себе моральный посыл. Иной вопрос — что вы свободны в формулировании этого морального посыла. Вы как тот Бог (или, во всяком случае, вы ставите себя на его место), который должен сделать вывод из происходящего. Это довольно печальная, довольно мрачная история, но, как бы то ни было, именно на вас, биографа, возложена задача отыскать задним числом моральный смысл.

Правило второе: найти узор

Вторая задача биографа: как он должен это сделать? В свое время Александр Жолковский, замечательный филолог, предложил понятие инварианта. Инвариант — это повторяющийся, назойливый мотив, а инвариантный кластер — устойчивое сочетание таких мотивов, набор персонажей и событий, которые соответствуют сюжету. Первой к этому вплотную подошла Ольга Фрейденберг в книге «Поэтика сюжета и жанра». Ее больше всего знают как двоюродную сестру Бориса Пастернака и любимого адресата его писем. Но Ольга Фрейденберг была замечательна не только этим. Замечательна она прежде всего тем, что написала одну из самых сложных и, безусловно, одну из самых выдающихся книг в истории русской филологии. В этой книге она задает вопрос: «Почему такому-то античному сюжету соответствует именно такой набор персонажей?» Я, честно говоря, никогда не верил в такие вещи, но, когда я стал изучать пьесу Пастернака «Слепая красавица», я за голову схватился. Это история крепостного театра, которая, в сущности, очень похожа на историю «Золотого ключика» Алексея Толстого. Не знаю, читал ли Пастернак «Золотой ключик». Вполне возможно. Но в его пьесе вдруг обнаружились две необходимые фигуры, а именно двое бродячих попрошаек. И я, хлопнув себя по лбу, понял, что это лиса Алиса и кот Базилио. Без них историю нельзя рассказать. Точно так же почему-то шекспировские истории нельзя рассказать без шута. Почему-то — пошел я дальше — евангельская история, из которой потом вырос плутовской роман как своеобразное пародийное антиевангелие, тоже невозможна без некоторых устойчивых признаков: у героя всегда проблемы с отцом, герой всегда умирает и воскресает, у героя всегда есть глупый друг, рядом с героем не может быть женщины и т. д. Это абсолютно верно применительно и к Христу, и к Дон Кихоту, и к Гарри Поттеру. То есть к героям всех мировых бестселлеров. Такой набор инвариантов меня потряс. Больше того, я хорошо помню, как Жолковский мне впервые рассказал про эти кластеры, то есть наборы, и я с ужасом понял, что на основе его теории можно объяснить мою собственную жизнь. Я (помню, дело было в машине) подскочил на сиденье и заорал: «Алик, вы рассказали мне мою жизнь, вы открыли мне причины всех моих проблем», — потому что в своей жизни я обнаружил устойчивый кластер. Как только этот кластер в очередной раз начал самовоспроизводиться, я решительнейшим образом его разрубил. То есть я понял, что мне сюда больше нельзя, иначе я не выйду из замкнутого круга. Жолковский до сих пор не может понять, за что я так его уважаю. А уважаю я его за то, что я исправил свою жизнь.

Когда вы начинаете анализировать чужую биографию, то первым делом обнаруживаете в ней устойчивый кластер. Вот это самое страшное: вы обнаруживаете в ней те инварианты, которых не видел сам человек. Я однажды сказал Николаю Алексеевичу Богомолову, своему учителю, главному нашему специалисту по Серебряному веку: «Ведь вы знаете о жизни Блока больше, чем знал Блок». На что он ответил: «Это ведь так естественно, потомку это легко». Не забывайте о том, что потомку легко. Блок своих инвариантов не видел, а мы видим все те устойчивые конструкции, в которые он с абсолютной неизбежностью себя загонял. Один из вариантов: влюбиться, осознать конфликт этого чувства с основной вечной привязанностью к жене, разрешить противоречие лирическим циклом. Другой: слепо поддаться стихии, посмотреть, куда она тебя ведет, и принести себя в жертву ей. Абсолютно одинаковы схемы его поведения в 1907 и в 1917 году — он отдается стихии. В 1918 году он пишет «Двенадцать», а после пишет «Скифы», стихотворение, в котором он, в общем, предает себя, потому что «Скифы» — это анти-Блок. Написав «На поле Куликовом», он заклеймил монгольскую орду — и вдруг встает на ее сторону. Вот еще один инвариант его судьбы. Отдаться стихии и пасть ее жертвой. В конце концов это и привело его к смерти, рядом с которой он трижды в своей жизни проходил. Он не зря называл свои три книги «Трилогией воплощения».

Те же инварианты можно увидеть в жизни Льва Толстого, правда, Толстой, как самый умный, о них знал. Это тема бегства, бегства из дома. И столкновение с железной дорогой, и гибель на железной дороге. Не будем забывать, что Толстой погиб, как Анна Каренина, на железной дороге, на маленькой станции. Погиб, разорвав круг своей жизни. Анна вырвалась из своей жизни и этим уничтожила ее, Толстой сделал то же самое. Кстати, на еще один толстовский инвариант, не замеченный абсолютно никем из исследователей, биографов, навели меня недавно семиклассники, которые ходят ко мне на семинар «Бейкер-стрит». Мы там разбираем великие нераскрытые тайны. Говорили о тайне Федора Кузьмича, и они пришли к выводу, что Толстой всю жизнь описывал эту историю. Он встречался с Федором Кузьмичом, это документировано, он знал от него, видимо, какие-то подробности и о тайне Федора Кузьмича проговорился не в «Посмертных записках», незаконченной повести, а в «Отце Сергии», в котором рассказана вся правда об аристократе, бежавшем старце. Эта история, конечно, может быть и не об Александре, а о преследовавшей Толстого мечте сбежать из своего круга, перестать служить людям и начать служить Богу. Такой инвариант у Толстого прослеживается везде: достигнув успеха в любой сфере, он немедленно сбегает из нее и начинает с нуля, потому что все остальные способы жизни представляются ему паразитическими. А больше всего на свете он ненавидит паразитизм, и творческий, и социальный: писать по проверенным лекалам, жить на чужом хребте и за чужой счет, существовать за счет чужого труда и т. д. Ненависть к социальному паразитизму и есть главный толстовский инвариант.