Ловкий молодой мужчина с черными усами и загорелым, выразительным лицом, в каком-то полувоенном наряде, отпер дверцы нашей коляски и, вслушавшись, что мы говорим по-французски, сказал нам довольно хорошо на этом языке приветствие и приглашение войти обогреться в трактире. Сходя по измокшей ступеньке, я поскользнулся и чуть было не упал; судите ж о моем удивлении, когда тот же молодой человек чистым русским языком, немного сбивающимся на украинское наречие, спросил у меня:

— Вы, сударь, из России?

— Земляк! — вскрикнул я, обрадовавшись.

— Нет, сударь; я поляк, из Остроленки, но часто бывал с русскими, был даже в плену и выучился вашему языку.

— Как же сюда зашел?

— О, сударь! мало ли куда я заходил на своем веку: был и в Италии, и в Испании, и в России; а немецкую землю так измерил, как только может измерить лихой улан на коне своем. Теперь служу гауз-кнехтом [Нем. Hausknecht — слуга.] в здешнем трахтире.

Француз мой, подслушав название Испании и Италии и радехонек случаю выказать свое языкознание, начал делать ему вопросы по-итальянски и по-испански; но поляк не запинаясь отвечал ему на обоих сих языках гораздо чище и правильнее; так что француз принужден был ударить отбой на природном своем языке похвальным словом храбрости и понятливости поляков.

Нас ввели в общую комнату, довольно просторную и очень теплую; двое приезжих сидели там за особым столиком и разговаривали вполголоса, а человек шесть жителей местечка, собравшись у большого стола, за огромными кружками пива и с трубками в зубах, спорили между собою и чертили пивом по столу план Люценского дела [Имеется в виду битва при Лютцене 2 мая 1813 г. — Сост.]. В углу молодая, белокуренькая пригоженькая немочка сидела за рукодельем и по временам нежно взглядывала на статного немчика лет около двадцати пяти, который, облокотясь на ее стул, что-то ей нашептывал. Хозяин, человек лет за пятьдесят, с самым добрым старонемецким лицом, чинно похаживал с трубкою вокруг стола и как будто бы при каждом шаге хотел приподняться поближе к потолку, ибо природа поскупилась дать ему рост, приличный важной его осанке. На нем был наряд особого покроя, который можно назвать средним пропорциональным между халатом и камзолом: рукава преширокие, а полы спускались немного пониже колен. Эта нового рода туника сшита была из ситцу с большими разводами ярких цветов, каким у нас обиваются мебели, и застегивалась сверху донизу огромными пуговицами. Седоватые волосы нашего трактирщика прикрыты были черным шелковым колпаком. Увидя нас, хозяин подошел и преважно поклонился; мы заняли места и, расположившись провести здесь ночь, потребовали ужин, лучшего вина и особую комнату с двумя постелями.

Неоспоримая истина, что вино веселит человека. За бутылкою доброго гохгеймского [Гохгеймское вино — белое рейнское вино. — Сост.] согрелось сердце и ожила веселость во мне и в моем товарище. Хозяин, полагая, что мы не простые путешественники, потому что требуем много и, конечно, заплатим хорошо, увивался около нас и раз двадцать величал нас наугад и баронами, и графами, и князьями, по мере того как наши требования на его счет увеличивались. Я должен вам признаться, что принадлежу к числу путешественников систематических, то есть тех, которые не проезжают ни одного местечка, ни одной деревушки без того, чтобы не выведать у первого встречного всей подноготной о месте его жительства. Знаю, что многие называют это суетным любопытством людей праздных; но вы не поверите, как этим увеличивается и дополняется сумма сведений, собираемых нашим разрядом путешественников, о нравах, обычаях, местностях и редкостях проезжаемого края. Так и здесь, то есть в Гельнгаузене, пришла мне благая мысль потребовать другую бутылку гохгеймского, подпоить доброго нашего хозяина и порасспросить его о том о другом. Он не заставил долго себя упрашивать. Стаканы и разговоры зазвучали, и в полчаса мы так были знакомы, как будто бы вместе взросли и вместе изжили век.

— Позвольте познакомить вас, милостивые государи и знаменитые странствователи, с первостатейными членами здешнего местечка, — сказал наш хозяин; с этою речью встал он и подошел к гостям своим, сидевшим у стола за пивными кружками.

Мы пошли вслед за ним, чтобы поближе всмотреться в этих первостатейных членов.

— Вот высокопочтенный и именитый г-н пивовар Самуель Дитрих Нессельзамме, — продолжал трактирщик, указывая на первого из них. Пивовар, небольшой, плотный мужчина, с круглым и красным лицом, с носом, раздувающимся, как кузнечный мех, при каждом дыхании, с плутовскими глазами под навесом густых рыжих бровей и с самою лукавою улыбкою, встал и поклонился нам очень вежливо.

— Прежде всего, любезный сосед, — сказал он трактирщику, улыбнувшись как змей-искуситель, — позвольте мне от лица общих наших друзей, здесь находящихся, довести до сведения почтенных ваших посетителей, с кем они имеют удовольствие беседовать в особе вашей.

«Начало много обещает», — подумал я; и, взглянув на трактирщика, заметил, что он невольно приосанился, но вдруг, приняв на себя вид какого-то принужденного смирения, отвечал оратору только скромным поклоном.

— Почтенный хозяин здешнего дома, — продолжал хитрый пивовар, — есть г-н Иоган Готлиб Корнелиус Штауф, смиренная отрасль древней фамилии Гогенштауфен [Гогенштауфены — династия германских королей и императоров Священной Римской империи в 1138–1254 гг. — Сост.].

При сих словах хозяин наш, казалось, подрос на целый вершок. Он то потирал себе руки, то под какою-то странною ужимкою хотел затаить улыбку удовольствия, мелькнувшую на лице его, — словом, был вне себя. Наконец язык его развязался: он со всею благородною скромностью сельского честолюбца сказал нам:

— Точно так, милостивые государи! Под этою убогою кровлею, в этом, могу сказать, почти рубище видите вы потомка некогда знаменитого рода… — Голос его дрожал, и сколько он ни усиливался, не мог докончить этого красноречивого вступления.

Товарищ мой кусал себе губы и чуть не лопнул от смеха, который готов был вырваться из его груди громким хохотом. Что до меня, то я удержался как нельзя лучше; этакие выходки были для меня не в диковинку: еще в России знал я одного доброго немца, который причитал себя роднею в тридцать седьмом колене князю Рейсу сорок осьмому. Между тем француз мой, пересиля смех, спросил у меня на своем языке: «Что за историческое лицо Оанстофéн?» [Hohenstauffen, по французскому выговору. — Примеч. автора.] — и я в коротких словах дал ему понятие о Георге Гогенштауфене, сколько сам знал о нем из романа Шписова [Шпис Христиан Генрих (1755–1799) — немецкий романист; речь идет о романе «Старик везде и нигде» (1792). — Сост.]. Хозяин наш в это время, как видно было, искал перерванной в нем сильным волнением чувств нити разговора. Несколько минут смотрел он в землю с самым комическим выражением борьбы между смирением и чванством, к которым примешивался какой-то благоговейный страх. Но чванство взяло верх в душе честолюбивого трактирщика, и он вскричал торжественным голосом:

— Так! предки мои были знамениты: они беседовали с славными монархами и жили в замках. Скажу больше: они — только другой линии — были в родстве с великими и сильными земли; а некоторые даже сами… Но что вспоминать о минувшей славе!.. Один из них, — прибавил он вполголоса и робко озираясь, — один из них, бывший владелец двадцати замков, и теперь в срочное время посещает земное жилище своих потомков…

— Неужели? — сказал я с видом удивления. — И не тот ли замок, что здесь стоит на горе?

— A propos [Да, кстати (фр.).], — подхватил мой товарищ, — скажите на милость, высокопочтенный г-н Штауф, чей это замок?

— Замок этот, милостивые государи, — отвечал трактирщик, — замок этот принадлежал некогда славному императору Фридерику Барбароссе. Здесь совершались дивные дела, и теперь иногда совершаются. Иногда, говорю, потому что срок уже прошел и не скоро придет снова.

Торжественный голос, таинственный вид и сивиллинские ответы нашего трактирщика сильно защекотали мое любопытство. Я просил его рассказать о дивных делах замка, потребовал еще несколько бутылок гохгеймского — на всю честную компанию — и сам подсел к кружку добрых приятелей нашего хозяина. Товарищ мой сделал то же. Белокуренькая немочка подвинула свой стул, а статный немчик переставил ее столик с работою поближе к нам.

Во все это время трактирщик как будто бы колебался или собирался с мыслями. Наконец лукавый пивовар решил его. «Что, любезный сосед, — сказал он, — таить такой случай, который служит к чести и славе вашего рода и, сверх того, известен здесь целому околотку? Ведь вас от того ни прибудет, ни убудет, когда эти иностранные господа узнают то, что все мы, здешние, давно знаем».

— Решаюсь! — возгласил трактирщик, как бы в припадке вдохновения. — Высокопочтенные и знаменитые слушатели, одного только прошу у вас — снисхождения к слабому моему дару и безмолвного внимания, потому что я как-то всегда спутываюсь, когда у меня перебивают речь.

Все движением голов подали знак согласия; и вот, сколько могу припомнить, красноречивый рассказ скромного нашего трактирщика.

* * *

Год и пять месяцев тому назад Эрнст Герман, этот молодой человек (тут он указал на статного немчика), возвратился сюда, оконча курс наук в Гейдельбергском университете. Вы видите дочь мою Минну (тут он указал на белокуренькую немочку): не в похвальбу ей и себе, ум ее и сердце ничем не уступят смазливенькому личику. После матери своей осталась она на моих руках по седьмому году. Я сам старался ее образовать, платил за нее старому школьному учителю, наставлял ее всем добродетелям, особливо порядку и домоводству; а чтобы познакомить ее с светом и доставить ей приятное развлечение, покупал ей все выходившие тогда романы Августа Лафонтена [Лафонтен Август (1758–1831) — немецкий романист. — Сост.]. Вы, верно, догадываетесь, в чем вся сила? Герман полюбил Минну, Минна полюбила Германа; оба они не смели открыться друг другу, не только мне или кому бы то ни было; а мне самому, со всею моею догадливостью, и в голову того не приходило. Дело прошлое, а сказать правду, когда старый кистер [Кистер — служитель в протестантской церкви. — Сост.], дядя Германа и школьный наш учитель, пришел ко мне сватать Минну за своего племянника, обещаясь уступить ему свое место, — меня это взорвало. «Как! — думал я, да, кажется, и говорил в забытье с досады, — дочь моя, Вильгельмина Штауф, отрасль знаменитого рода Гогенштауфен и самая богатая невеста в здешнем местечке, будет женою бедного Эрнста Германа, у которого вся надежда на скудное учительское место его дяди!» Короче, я отказал наотрез; выдержал пыл и представления старика-кистера, видел, как Эрнст бродил по улицам, повеся голову, подмечал иногда две-три слезинки на голубых глазах Минны — и оставался непреклонен. Слушал длинные увещания соседа Нессельзамме и поучения нашего пастора о гордости и тщете богатств — и оставался непреклонен. Так прошло несколько месяцев. Минна из румяной и веселой сделалась бледною и грустливою; Эрнст похудел, как испитой, и поглядывал из-под шляпы на наши окна как полоумный. «Ничего, — думал я, — время все отладит и залечит!» Тогда мне и не грезилось, какой конец будет делу.