Выговор у монаха был правильный. Не ромей, значит. Из русов.
— Говорит Господь: много званых, да мало призванных!
— Нам ваше призвание — до курьей гузки! — пронзительно выкрикнул кто-то из толпы. — Все вы, киевские, под себя тянете! Отощали совсем от поборов ваших!
— То-то ты отощал, Кошель! — хохотнул Турбой. — Аж брюхо в кафтан не влазит!
— А я не за себя! — Крикун протолкался вперед. — Я за люд плесковский радею! Зло, слышь, оно везде лезет, не в одном лишь Киеве ихнем. Вот вчера на выселках упырь мальца уволок! На Ситней гати водяники целый обоз сгубили! А ты — в Киев! Киев ваш и так крепок. А ты еще и воев с нас требуешь! Свой град защитишь, а наш — падет! Так я говорю, люди плесковские?
Толпа одобрительно загудела.
— А еще тати Хилька с зимы озоруют! Людей наших как курей режут! А ты, князь, их извести не можешь! Что молчишь? Я правду говорю!
— Знаю! — рявкнул Турбой. — Перуном… и Христом клянусь: убивцам смерть будет! Скорая и неминуемая!
— Это ж когда будет! — закричали из толпы.
— Киевским — лучших людей, а нашим — пропадать! — завопил Кошель, срывая с головы шапку.
Турбой погладил усы, чтобы скрыть усмешку. Скрыть от киевских.
— Нет тут ваших и наших! — надрываясь, закричал Мстиславов гридень. — Есть вся земля Русская! Она как крепость, которую оборонить нужно! Но Киев — врата той крепости! На врата — самый страшный удар! Падут врата — вся крепость врагу отдастся!
Его не слушали. Толпа вновь загудела. Похоже, не убедил ее киевлянин.
И тогда вступил волох.
Вскинутый посох сверкнул. Может, сам, а может, солнце отразилось в глазах-рубинах пса-семаргла.
— Хорош орать, — вроде негромко, но слышно всем произнес волох. — Не дружину ж мы вашу уводим. Может, одного позовем, может — двух, а может, и никого. Может, и не родила земля ваша годного для лучшей рати. Вы нас услышали. Завтра здесь же ждем охотников. Или… — Волох ухмыльнулся. — Охотниц.
— А если не захочет никто? — Кошель присмирел, нахлобучил шапку на голову, но уняться никак не мог. — С чего бы нашим молодцам денежки тратить да ноги топтать? А если убьют по пути? Сами ж сказали: зло повсюду!
— А затем, что князь Мстислав в дружину к себе зовет! — возмутился воин. — То честь великая!
— А я от себя обещаю: ежели найдется достойный среди вас, людей плесковских, дам я ему на прокорм дорожный гривну серебром и коня! — подал голос Турбой.
Толпа разом успокоилась. Гривна — деньги немалые. А еще и конь. Каждый теперь прикидывал: как бы он употребил этакое богатство.
— А помимо того, будет ему от великого князя и Господа нашего полное прощение за все, явное и тайное. И велено будет всем власть имущим содействовать в пути, долгов не спрашивать и обид не чинить под страхом княжьего гнева! — выкрикнул уже монах. — И в том дан будет ему знак великокняжий, в Святой Софии запечатленный!
— А еще оберег волшебный, — вступил волох. — Лично от меня.
— Все слыхали, люди плесковские? — не прибегая к помощи глашатая, осведомился Турбой.
В ответ — нестройный, но вполне дружелюбный ропот.
— Охотники на гривну мою и прочие полезности пускай завтра пополудни к детинцу подходят. Там их посланцы великокняжьи пытать будут!
— А что ж за испытание? — крикнули вразнобой не менее полудюжины плесковцев.
— А простое! — ответил им уже монах. — Годен ты Богу да Добру служить или нет!
— И кто ж такое скажет?
— Бог и скажет! — Монах сделал строгое лицо. — Моими грешными устами!
— А я б, княже, уста медом иль пивом смочил, — вполголоса сообщил Турбою усатый гридень. — Две седмицы в дороге, руки с меча не снимая. В горле от пыли уж кроты завелись.
— Будет, — тоже вполголоса пообещал Турбой. — И питье, и яства, и банька тоже. А скажи: волох ваш, он только женской волшбой владеет или только…
— Я всякой владею, — услыхал жрец. — Только бог мой зазря тревожить его не дозволяет.
— Сочтемся, — пообещал плесковский князь. — У меня немного алатырь-камня [Алатырь-камень — янтарь. Использовался для языческих воскурений, поскольку горюч.] осталось. Сгодится?
На следующий день у ворот детинца, а точнее — у дверей Жалобной избы собралась изрядная толпа.
Под присмотром плесковских дружинников-отроков испытуемые поочередно входили внутрь… И выходили опечаленные. Их не взяли.
Внутри, в избе, помимо шестерых дружинников расположились четверо: сам князь плесковский, гридень-киевлянин, волох и по-вороньи черный монах, который, собственно, и занимался отбором достойных. Вернее, отсевом недостойных.
Князь и гридень, носивший по Крещении грозное имя Михаил, развлекались нурманской игрой с трудновыговариваемым названием хнефаталф. Михаил выигрывал. «Конунг» плесковского князя был зажат с трех сторон. Полное окружение — вопрос нескольких ходов.
Волох уже второй час стоял не шевелясь, прислонясь к стене. Может, с богом своим общался, а может, просто спал стоя.
— Не годен, — изрек монах, и очередной кандидат в ратоборцы, ругнувшись шепотом, освободил место.
Монах прижал кожаный кругляш с великокняжьей печатью к руке следующего.
— Не годен.
— Ты, монах, не разумеешь! — возмутился тот. — Я сызмала нечисть гонял. У меня…
— Иди давай. — Дружинник-плескович ухватил гоняльщика за шкирку и перекинул напарнику, который и спровадил того из избы.
Еще одна десница легла на стол.
Монах поднес кругляш…
И тот вспыхнул даже раньше, чем коснулся кожи.
Глаза монаха тоже вспыхнули. Лицо его, темное, костлявое, суровое, будто подсветили изнутри.
— Достоин, — проговорил он, но как-то неуверенно. И громче: — Эй, Михаил! Поди сюда. Вроде есть один.
— Да ну? — Гридень забыл об игре, повернулся сразу всем телом. — Этот?
Волох открыл глаза, отлепился от стены, глянул на избранника, чье лицо пряталось в тени наброшенного на голову капюшона:
— Ну, покажись, красавец!
Избранник медленно стянул с головы капюшон.
— Хилько! — рявкнул князь, вскакивая на ноги.
Его дружинники подхватились еще раньше. Уперли в избранника острия копий.
— Сам пришел! — радостно воскликнул воевода. — Уж мы, Михаил, его ловили, ловили, душегуба! — И, обращаясь к избраннику: — Удивил ты меня, душегуб! Истинно удивил!
— Вы что творите? — Монах даже удивился. — Этот человек теперь под рукой Мстиславовой! А ну прочь оружие!
— Ты не понимаешь, божий человек, — рассудительно произнес князь. — Это ж Хилько. Он мирных людей погубил больше, чем мы с Михаилом в бою положили. Никак не может такой Богу твоему служить!
— Нет, это ты не понимаешь, Турбой, — строго произнес уже киевский гридень. — Кем бы он ни был прежде, теперь он — наш. И печать эта теперь — его. Уйми воев своих.
— А ты, тать, не ухмыляйся, — бросил волох. — Ты уразумей: печать-то — твоя. Но и ты теперь — ее. Ты теперь часть пророчества.
Но Хилько осклабился еще шире, подмигнул Турбою:
— Понял, князь плесковский! Я теперь — часть пророчества! А тебе шиш, намасленный в…
И захрипел, когда по знаку Турбоя один из дружинников вбил копье разбойнику меж ребер.
Кругляш в руке монаха потускнел и погас.
— Что ж ты сотворил? — растерянно проговорил тот, глядя на оседающее тело избранника-татя.
— А вот! — без малейшего раскаяния весело произнес Турбой. — Я же Христом поклялся! Это же грех — твоего Бога обмануть!
— Нашего Бога, — буркнул монах. — Уберите это. — Он указал на мертвое тело. — И давайте следующего.