Москва: место встречи (сборник)

Сост. Елена Шубина, Алла Шлыкова


Нравится Москва
нравится Москва


и даже кажется
что всё не так страшно


Пожалуйста
Москва


И пожалуйста


Можете
Радоваться


Можете
Жаловаться


Можете идти

Всеволод Некрасов

Людмила Улицкая

Моя Москва: сороковые — шестидесятые

Пятое поколение нашей семьи живет в Москве. Дед купил полдачи в близком пригороде, в Петровском парке, в начале семнадцатого года. Это был пригород, да притом с плохой репутацией. Низкопробные трактиры, публичные дома, знаменитый «Яр»… Сюда ездил развлекаться Лёвушка Толстой, пока не взялся за ум и не сделался великим русским писателем.

Дедушка мой учился в предреволюционные годы на юридическом факультете Московского университета, но не доучился. Революция грянула, и предложение поучиться еще год и выйти уже советским юристом дед не принял. Он ошибочно счел, что это безобразие продлится не больше года, но безобразия хватило как раз на всю его жизнь. Бабушка, окончившая гимназию в Калуге с золотой медалью, собиралась на Женские курсы, но родила мою маму, и образование ее гимназией и ограничилось. Бывшая эта дача, первое семейное гнездо моих деда и бабушки, простояла очень долго, до конца шестидесятых годов, но старики мои выехали оттуда еще в двадцатых, сначала на Садовую, на год-другой, а потом на Каляевскую, где почти всю жизнь и прожили. Под конец жизни их выселили, дали квартиру на Башиловке, то есть все в тех же местах, в десяти минутах ходьбы от их первого дома в Петровском парке. До сих пор остался небольшой пятачок от этого парка, он между метро «Динамо» и церковью Рождества Богородицы на Красноармейской улице. Отец мой, уже в тридцатых годах, работал на строительстве станции метро «Динамо». Рядом.

Я в Москве северянка — жила на Каляевской, потом на Лесной, теперь вот на «Аэропорте» уже тридцать лет. Я люблю север Москвы. Впрочем, ни старого центра, ни севера уже нет — только отдельные зубья в новой челюсти изредка встречаются.

Во многих городах мира северная часть города более пристойная, благообразная. Ну, во всяком случае, выезд по Волоколамскому и Ленинградскому шоссе, на мой глаз, куда как приятнее, чем по Варшавскому или Каширскому.

Москва исчезала на моих глазах, и тот город, который образовался в результате строительств и разрушений, мне не очень нравится. Совсем даже не нравится. Он утратил свой разляпистый, хаотический и мягкий облик, обаяние, складывающееся из соединения слобод, бывших деревень и усадеб, утратил свою кривоколенность и приватность, а до столичного города не дотянул по отсутствию городской культуры. Теперь скажем хором: А Большой театр? А Румянцевская библиотека? А Консерватория? С большой натугой — Английский клуб…. Не так уж много для столицы. Не Петербург.

Вспоминая о месте, где проходило детство, вступаешь во взаимодействие с ушедшим временем, с памятью. География ребенка расширяется очень быстро, и каждое такое расширение открывает новый мир — соседней квартиры, соседнего двора, керосинной лавки, до которой ходу целых десять минут, а прадед, опираясь на палку и звеня пустым бидоном, идет медленно. Я держусь за бидон. Он алюминиевый, к его крышке грубо приварено ушко…

Каляевская была окраинной улицей, то есть за Садовым кольцом. Мне нравилось это название — какой-то «каляй-валяй-катай» в ней присутствовал, а террориста Каляева в школе едва-едва проходили, но это будет еще не скоро… Про Каляевскую теперь забыли, она снова стала Долгоруковской, а из окраинной превратилась почти в центральную… И трамвай к Савеловскому вокзалу по ней давно не ходит, и станция метро «Новослободская» — помню открытие! — обветшала и давно ждет реставрации. И про Ивана Каляева забыли. А ведь какие славные были революционеры в добольшевистское время — пошел взрывать генерал-губернатора, великого князя Сергея Александровича, подстерегал с бомбой в ситцевом узле у Никольских ворот, у выезда из Кремля, заглянул в карету, а там, кроме приговоренного революционерами князя, сидели его жена Елизавета Федоровна и детки. И дрогнула рука, убрался вместе с ситцевым узелочком. Шахиды всех времен руководствуются принципом «Убивший да убьет себя!» А этот деток пожалел и себя сам не взорвал, а казнен был через два года в Петропавловской крепости, «через повешание», после того как добрался-таки до генерал-губернатора…

Лет в шесть меня стали выпускать гулять во двор без надзора. Я брала санки — старые-престарые, с гнутой спинкой и мягким высоким сидением, обитым гобеленом с бомбошками. Наверное, мамины… И шла в соседний двор, на горку, что было запрещено. Горка была высокая, ледяная. Двор был чужой, двадцать девятого дома, а я была из тридцать первого. А соседи — всегда враги. Я знала уже, что идет вражда, а я была маленькой, и ко мне это как будто не совсем относилось.

Малышня скатывалась на санках, ребята средние — на своих задах, а самые шикарные и дерзкие — на ногах. А во мне, видно, с раннего детства проснулась постыдная тяга быть в первых рядах, себя показать… И страшно хотелось вот так, как большие мальчишки, на ногах. Два обстоятельства останавливали. Оставлю санки под горой — украдут. Но это второе. А первое — страшно было. Однажды, преодолев оба страха, съехала на заду, для ощущения близости горы, вероятно, а потом уж попробовала по-взрослому. Получилось отлично — и раз, и два. А на третий подставил мне ножку толстый парень из двадцать девятого двора, и я полетела кувырком и разбила себе нос нешуточно. Кровь хлынула, и шуба моя, пока до дому дошла, вся была в крови. Нос же мой практически перестал существовать отдельной единицей, а полностью слился со щеками. Санки же за мной катила дворовая подружка Женька и приговаривала: не велели же ходить в двадцать девятый…

Я с тех пор туда не ходила, стала понимать, что такое граница. Зато были и нейтральные территории — например, Миусский сквер. Он был метрах в трехстах от дома, и был он общий, неопасный. К тому же я туда ходила не одна, а с сопровождением. Сначала прадед отводил меня в прогулочную группу, где пятеро приличных деток гуляли под надзором «немки» Анны Юлиановны, женщины заковыристой судьбы, о чем мы и не догадывались. С тех времен у меня остался друг Саша и две подруги — Маша и Таня, которых давно уже нет на свете. Благодаря им завелась и первая детская компания, а также расширилось представление о жизни. У Тани с Машей была отдельная квартира без соседей, в Доме композиторов на Третьей, кажется, Миусской. До этого времени я полагала, что все люди живут в коммуналках, и даже не задумывалась, хорошо это или плохо. Так жили все.

Между бабушкиными и Жениными окнами рос ряд тополей и был проезд. Из моего окна была видна часть комнаты Жениной семьи — пол в лоскутах, стрекот швейной машинки. Тетя Шура была портниха. А Женя видела из своего окна часть бабушкиной комнаты — золоченый круглый столик, черный бок пианино и тоже швейную машинку. Первый в нашем дворе телевизор был со временем водружен на золоченый столик. Бабушка моя тоже подрабатывала шитьем, но ее продукция была классом выше, она шила грации, шелковые и «дамастовые» чудовища для обуздания необъятных телес певиц и начальственных жен. Жаль, не сохранилось ни одного изделия — для музея времени. Обе швеи — и тетя Шура, и моя бабушка — занимались подпольной экономической деятельностью и трепетали при упоминании фининспектора. Но семью кормить надо было обеим, невзирая на разницу в образовании и общественном статусе. Моя бабушка была дама в костюме, а тетя Шура «из простых». Великая вещь равенство.

Освоение пространства шло почему-то нелегально. Мне не разрешали ходить по улицам одной, но временами я совершала рейды по расширению мира. Добралась я самостоятельно до дровяных складов, оставшихся с тех пор, как в нашем районе — от Лесной улицы до Миусс — шла большая торговля дровами и строительным лесом. Тот склад на Миуссах был из последних сохранившихся в Москве. Рядом раскинулась Котяшкина деревня — группа бараков с дощатой длинной уборной на много посадочных мест, с колонкой посреди двора и веревками, на которых трепыхалось рваное тряпье. Одежда. С девочками из Котяшки я потом училась в одном классе, они все рано заканчивали образование, после шестого класса никого уже не осталось. Кто в ремеслуху, кто куда… Одна вышла замуж за шведа из партийной школы, что стояла наискосок от нашей. Первая проторила дорожку. За ней следом и другие девочки положили глаз на молодых коммунистов, западных и восточных. Лучшая моя подруга выбрала себе самого лучшего — итальянца. Прекрасный брак оказался, до сих пор, глядя на них, радуюсь!

А однажды с подругой Женей зашли мы в Пименовскую церковь. Конечно, я тогда ничего не знала об интереснейшей истории этой церкви, которая долгие годы была «обновленческой». Боговерующая соседка моя Анастасия Васильевна ходила в другую, хорошую, я тогда не понимала, почему — а старушка была святее Папы Римского, и даже тень обновленчества была ей противна. Но мы с Женей пришли в Пименовскую однажды зимой, под вечер. Жене-то ничего — она русская. А я-то еврейка! Вдруг меня выгонят, если узнают? А дома что скажут, если узнают? Но в церкви было неземное пение, неземной запах и свет. Дух захватило! Шла служба, народу множество. Может, это был канун Сретенья? Я теперь уж не восстановлю. Хорошо бы, если Сретенье… Я люблю этот праздник и по сей день…