— Странно, — сказал он нервно, — очень странно, что ты его не видел. Вы должны были столкнуться нос к носу на лестничной площадке или в дверях квартиры. — Глаза его беспокойно забегали по комнате; ему, видимо, было не по себе. — Ты совершенно уверен, что никого не видел? Разве Морган успел опустить его раньше, чем ты поднялся наверх? Морган его видел? — торопливо забрасывал Уильям брата вопросами.

— Морган сказал мне, что Хайман еще не ушел; вероятно, он предпочел спуститься по лестнице и наверх лифта не вызывал. Этим, должно быть, и объясняется, что ни я, ни Морган его не видали… — добавил Джон, решив ничего не говорить брату о странном случае в лифте; он видел, что нервы Уильяма и без того напряжены. Но, несмотря на успокоительный тон ответа, Уильям поднялся на ноги. Его бледное лицо приобрело землисто-серый оттенок, будто у мертвеца. Несомненно, он боролся со смертельным страхом, охватившим все его существо. С минуту братья молча смотрели друг на друга, затем Джон заговорил:

— Что случилось, Вилли? — спросил он нарочито спокойно. — Я вижу, что здесь что-то произошло. Скажи мне, в чем дело? Что это так неожиданно привело сюда Хаймана?

Связанные с детства самой нежной братской любовью, Джон и Вилли без слов понимали друг друга. Положительно они ничего не могли утаить один от другого. До сих пор у них никогда не было секретов, но на этот раз младший брат долго не решался ответить на вопрос старшего — может быть, потому что подыскать нужные слова ему было нелегко.

— Вероятно, Хайман играл на одном из наших инструментов? — спросил Джон.

Вместо ответа Уильям утвердительно кивнул головой и затем вдруг заговорил: быстро, вполголоса, словно опасаясь, что его могут подслушать. При этом он оглянулся через плечо в глубь тонувшей в полумраке гостиной, схватил Джона за руку и привлек его к себе.

— Да, Хайман был здесь; он явился неожиданно, не предупредив о своем посещении; я его не звал, и ты его тоже ведь не звал, иначе ты сказал бы мне об этом, не правда ли?

— Ну конечно, — подтвердил Джон.

— И представь себе, — продолжал Уильям, — я встретил его в коридоре, когда после обеда вышел из столовой и хотел перейти в гостиную. Прислуга убирала со стола, а он вошел без звонка, никем не замеченный; вероятно, дверь на лестницу была открыта, но все же так бесцеремонно войти…

— Он вообще большой оригинал, — заметил Джон, пожав плечами. — Что же дальше? Ты пригласил его в гостиную?

— Ну да… Я предложил ему войти, а он сказал, что пришел, чтобы исполнить одно великолепное произведение Зелинского, которое автор играл в этот самый день на дневном концерте. И еще он сказал, что Страдивари Зелинского не может с достаточной силой передать всю красоту этой вещи, потому что у него дисканты слишком тонки. Хайман утверждал, что ни один инструмент в мире не передает во всей полноте красоту этой музыки так, как наш маленький Гварнери; он клялся, что это самая совершенная скрипка в мире.

— Ну, и что же это была за вещь? Он ее исполнил? — спросил Джон, в душе которого беспокойство усиливалось по мере того, как росло любопытство. С невольной тревогой он взглянул на стеклянную витрину на резной ореховой этажерке, где обыкновенно хранился Гварнери, и с облегчением увидел, что драгоценный маленький инструмент покоится на своем месте.

— Да, он сыграл ее. И сыграл великолепно. Это была цыганская колыбельная песня; чудесная, певучая, страстная, местами даже бешено страстная импровизация, полная вдохновения, порыва и томления, полная неги и огня. Не понимаю, почему она названа «Колыбельной песней»… И представь себе, Джон, покуда он играл эту вещь, он беспрерывно ходил на цыпочках по комнате, неслышно двигаясь по ковру, точно тень.

А звуки лились, упоительные, чарующие, я бы сказал даже — опьяняющие. Он все время жаловался, что его раздражает свет. Он говорил, что эта вещь сумеречная и для полнейшего эффекта ее следует слушать в полумраке едва освещенной комнаты. Он гасил одну лампочку за другой, пока мы не остались при свете одного только огня в камине. А кроме того, он заставил меня уступить ему еще в одном: он натянул на скрипку какие-то особые привезенные им струны; они были несколько толще, чем наши.

— Дьявольская наглость! — воскликнул Джон, возмущенный тем, что он услышал от брата. — Но играл он все же хорошо, ты говоришь? — добавил он, увидев, что Уильям улыбается.

— Великолепно!.. Несравненно, положительно гениально! — восторженно отозвался брат, почему-то понизив голос чуть не до шепота. — Так он никогда не играл! Сколько огня! Порыва! Бешеной силы урагана и какой-то предательской нежности… А какое стаккато! Знаешь, были ноты поющие, точно звуки флейты или свирели… чистые, мягкие, ласкающие, уносящие в небеса… А какая тональность!.. Боже мой, какая тональность! Если бы ты только мог это слышать… В верхнем регистре звук поразительно бархатистый, сладостный… Ах, Джон, этот наш маленький Гварнери положительно несравненный инструмент! — Уильям опять на минуту замялся. — И Хайман тоже был от него в восторге… Знаешь, мне кажется, что он готов был бы продать душу свою за эту скрипку!..

Чем дольше Джон слушал брата, тем больше ему становилось не по себе. Он никогда не любил Хаймана, всегда опасался и не доверял ему, а иногда даже будто и боялся. Уже самый нрав его — настойчивый и бесцеремонный — не мог быть приятен таким деликатным, можно сказать, даже робким людям, как братья Джилмер. А кроме того, и самая внешность Хаймана, его темное смуглое лицо, черные, глубоко посаженные глаза, его густые черные волосы и непреклонная воля, ясно выраженная в линии подбородка, — все это, взятое вместе, не привлекало к нему симпатий Джона. Сверх всего, Хайман был еще и суеверен, а Джон от всей души ненавидел суеверия — быть может, потому, что ему никак не удавалось искоренить эту черту в своем собственном характере. Хайман упорно верил в существование некоего флюида, который, по его мнению, составляет неотъемлемую часть человеческой личности, точнее — души. Он был уверен, что этот флюид может отделяться от человека и под влиянием воли способен не только перемещаться на далекие расстояния, но и материализоваться. Это «астральное тело» могло, по мнению Хаймана, принимать, в зависимости от воли человека, любой образ и любую форму, в том числе и облик животного…

— Жаль, что я не слышал, как он играл, — сказал Джон после продолжительной паузы. — А каким он смычком играл? Тем, наверное, что я разыскал у антиквара месяц тому назад? — спросил Джон. — Мне кажется, это лучший смычок, какой я когда-либо держал в руках, не говоря…

Он не окончил фразы, встревоженный тем, что Вилли вдруг поднялся со своего места: казалось, он искал кого-то глазами в комнате.

— Что такое, Вилли? Тебе что-нибудь послышалось?

Младший Джилмер еще с минуту молча вглядывался в полумрак дальних углов комнаты, а затем сказал странно изменившимся голосом:

— Нет, вероятно, это мне только показалось; очевидно, ничего нет, но… у меня почему-то все время такое чувство, будто мы с тобой не одни… будто нас кто-то подслушивает. Ты не думаешь, Джон, — добавил он, оглядываясь на дверь, — что там, в прихожей, может быть, кто-то есть? Я хочу, чтобы ты посмотрел.

Джон молча исполнил желание брата. Он медленно направился к двери, отворил ее и зажег в коридоре электричество. Там было пусто. Верхнее платье и шляпы неподвижно висели на вешалке; словом, было все, как всегда, — без изменений.

— Ну конечно, никого! — заявил Джон, затворяя двери. Но свет в коридоре оставил.

Он вернулся на прежнее место у камина и, хотя вслух ничего не сказал, вдруг так же, как и брат, ощутил присутствие кого-то или чего-то постороннего.

— Так каким же он смычком играл, Вилли? — снова спросил Джон.

Хотя он говорил совершенно естественно и спокойно, именно в этот момент им овладело странное, даже жуткое чувство: он понял, что брат хочет сказать ему нечто очень важное, возможно — главное, о чем он до сих пор умолчал. Теперь же хочет сказать и не решается, словно боится кого-то или чего-то.

Невероятным усилием Джон остался сидеть на своем месте. С рассчитанной медлительностью он раскурил сигару, не спуская глаз с лица брата. Уильям сидел перед камином, опустив глаза, и перебирал пальцами красные кисти своего халата; свет лампы бросал причудливую тень на его лицо. По его выражению Джон понял, что брат хочет сообщить ему нечто необычайное, невероятное, чудовищное.

Чтобы облегчить ему задачу, Джон подошел к Вилли совсем близко, склонился над ним и, приготовившись слушать, сказал ласково:

— Ну что же, старина? — Он постарался придать голосу шутливый тон. — Начинай, я слушаю.

— Видишь ли, — заговорил наконец Вилли, — все было как сейчас; только я не сидел в кресле, а стоял у камина и смотрел в сторону двери; Хайман плавно двигался взад и вперед по ковру, и при свете огня в камине его фигура выделялась причудливым силуэтом на фоне дальней стены комнаты. Он с увлечением играл эту, как он ее называл, «сумеречную вещь», и играл как-то особенно вдохновенно… так, что мне казалось, будто поет не скрипка в его руках, а самая душа его поет, как скрипка. И вдруг я почувствовал, что со мной происходит нечто странное… чего я не мог приписать действию музыки… — добавил он почти скороговоркой, понизив голос.