Ужасы: Замкнутый круг

РОБЕРТ МАККАММОН

Булавка

...

Роберт Маккаммон родился в Бирмингеме, штат Алабама, где и по сей день живет вместе с женой Салли. В двадцать шесть лет он выпустил свой первый роман «Ваал» («Baal»), и с тех пор его произведения в жанре хоррор неизменно становятся бестселлерами. Среди них романы «Грех бессмертия» («Bethany's Sin»), «Корабль ночи» («The Nightboat»), «Они жаждут» («They Thirst»), «Неисповедимый путь» («Mystery Walk»), «Участь Эшеров» («Usher's Passing»), «Песня Сван» («Swan Song»), «Кусака» («Stinger»), «Час волка» («The Wolf's Hour») и «Моё!» («Mine»), а также сборник «Синий мир» («Blue World»).

Рассказ «Булавка» — это душераздирающая история о психическом расстройстве, которое толкает на саморазрушение.

Я сделаю это.

Да. Сделаю.

Я держу булавку в руке; сегодня вечером я собираюсь заглянуть во внутреннее солнце.

И тогда, когда я до краев буду полон ослепительным сиянием и жаром, когда мой мозг заполыхает таким пожарищем, что хоть звони во все колокола, я прихвачу в «Макдоналдс» на углу свой винчестер, и посмотрим, кто что кому скажет.

Вот, пожалуйста, разговариваешь сам с собой. Так здесь больше никого нету, с кем же мне разговаривать? Нет, нет, здесь моя подружка. Вот она, у меня в руке. Да ты знаешь. Булавка.

У меня есть остренькая подружка-невеличка. Ты только взгляни, как блестит это крохотное острие. Она — Булавка — завораживает. Она говорит: смотри на меня, смотри долго и внимательно и увидишь во мне свое будущее.

Очень острое будущее, и в нем — боль. Булавка лучше Бога, потому что Булавку я могу держать в руке. Бог где-то терзается и стонет в тишине… где-то там, наверху. Высоко-высоко за потолком. Черт, трещина, а я и не знал. Неудивительно, что этот паскудный потолок в этом месте протекает.

Ну, так. Джонни — нормальный парень. В смысле, стрелять в него я не стану. Он в порядке. Остальные… бац, бац, бац, ровно две секунды — и все в этой лавочке покойники. Мне не нравится, как они захлопывают рты, когда я прохожу мимо, точно у них есть секреты, которые мне знать не положено. Как будто у человека могут быть секреты, если он целый день возится с машинами, чинит тормозные колодки да клеит шины, и под ногти ему забивается такая грязюка, что не отмоешь. Хороши секреты! А вот Булавка… у Булавки секреты есть. Сегодня вечером я узнаю их и поделюсь своим знанием с людьми на углу, с теми, кто жрет гамбургеры в безопасном, надежном мире. Держу пари, там крыша не течет, будь она неладна, я заставлю ее потечь — всажу пулю навылет, вот так.

Я потею. Тут жарко. Подумаешь, новость — вечер-то летний.

Булавочка, ты такая хорошенькая, аж слеза прошибает.

По-моему, фокус в том, чтобы не моргать. Я слышал про таких, кому уже случалось делать это. Они видели внутреннее солнце и выходили сияющие, светозарные. Здесь у меня всегда темно. В этом городе всегда темно. По-моему, им требуется немного солнечного света, как думаешь?

Вообще-то, с кем это ты беседуешь? Я сам с собой. Вместе с Булавкой выходит четверо. Черт возьми, можно бы сыграть в бридж, если б была охота. Лукас любил играть в бридж; любил жульничать и по-всякому обзываться, да все равно что еще тут делать? О, эти белые-белые стены. По-моему, белый — цвет Сатаны, ведь у него нет лица. Я видел по телевизору проповедника-баптиста, и на нем была белая рубаха с закатанными рукавами. Он говорил: подходите поближе по проходу, ну давайте, давайте подходите, пока можно, и я покажу вам дверь в Царствие Небесное.

Это большая белая дверь, сказал он. Сказал и улыбнулся, да так улыбнулся… О, я-то знал, просто знал, что на самом деле он говорит, ты смотришь на меня, верно, Джои? На самом деле он говорил: Джои, ты же все знаешь о больших белых дверях, не так ли? Ты знаешь, что когда они с размаху захлопываются, слышно, как щелкает задвижка и бренчит в замке ключ, и ясно, что эта большая белая дверь уже не откроется, пока кто-нибудь не придет и не откроет ее. Когда она закрывалась, открывалась она всегда очень нескоро.

Я всегда хотел стать звездой. Как в кино или по телику, кем-нибудь важным, чтоб вокруг было полно народу, и все они кивали бы и говорили: да-да, как верно, вы очень разумно рассуждаете. Вид у них всегда такой, будто они знают, куда идут, а еще они вечно торопятся туда попасть. Ладно, я тоже знаю, куда сейчас пойду. Прямиком на угол, туда, где золотые арки. Выгляни из окошка, их видать. Вон машина к ним заворачивает. Субботний вечер, народу будет полно. Яблоку негде упасть. У моего винчестера семизарядный магазин. Рифленый черный орех. Атласная полировка. Резиновая накладочка на прикладе. Весит он семь фунтов — хороший вес. И запасные пули у меня тоже есть. Субботний вечер, полно народу. Вечер встреч, о да, я надеюсь, она там, эта девчонка, ну знаешь, та, что водит синий «камаро», у нее длинные светлые волосы и глаза как брильянты. Брильянты твердые, но всадишь в такой брюлик пулю — и он сразу мягчеет.

Не станем мы про нее думать, Булавочка, верно? Не-е! Ежели она там — это Судьба. Может, в нее я стрелять не стану, и она увидит, что я славный парень.

Держи Булавку близко. Ближе. Еще ближе. Против правого глаза. Я долго думал об этом. Решение далось нелегко. Левый или правый? Я правша, стало быть, логично использовать свой правый глаз. Я уже вижу, как солнце искрится и сверкает на кончике Булавки, точно обещание.

О, что я мог бы сделать, будь у меня автомат. Элиот Несс, «Неприкасаемые» — какая-нибудь штучка типа «томми». [«ТоммиТомми» — пистолет-пулемет Томпсона, сорок пятый калибр.]

Я наверняка сумел бы отправить за ту большую белую дверь уйму народу, ведь верно? Понимаешь, занятно получается, то есть просто настоящая хохма, всем охота попасть в Царствие Небесное, но все боятся умереть. Вот что я собираюсь сказать, когда зажгутся прожектора и парень из новостей сунет мне под нос микрофон. Сперва надо побриться. И надеть галстук. Нет, в галстуке меня не узнают. Надо будет надеть свою серую форму, серый — вот цвет для мужчины. Серый телекамера хорошо берет.

Поговори со мной, Булавочка. Скажи, что больно не будет.

Ах ты, лживая сучонка.

Нужно попасть в центр. В то черное местечко. Она должна войти глубоко. По-настоящему глубоко, и тебе придется проталкивать ее все дальше, до тех пор, пока не увидишь внутреннее солнце. Знаешь, я готов спорить на что угодно, это место все равно мертвое. Уверен, в этой черной точке даже боли никакой не почувствуешь. Просто воткни и проталкивай — и увидишь, как вспыхнет солнце, а потом, когда все будет сказано и сделано, можно будет сходить на угол и съесть гамбургер.

Пот так и льет. Жаркий вечер. Толку от этого чертова вентилятора, как от козла молока, шум один.

Ты готов?

Ближе, Булавочка. Ближе. Вот уж не знал, что острие может казаться таким большим. Ближе. Почти впритык. Не моргать! Моргают трусы, никто отродясь не мог сказать, что Джои Шэттерли трус, нет, сэр!

Погоди. Погоди. Я думаю, не обойтись без зеркала.

Я нюхаю у себя под мышками. Шариковый дезодорант «Бэн». Ты же не хочешь, чтоб от тебя разило потом, когда на тебя направят прожектора, вдруг последние новости делает не парень, а девчонка, та с большими титьками и словно отмороженной улыбкой?

Нет, бриться ни к чему, я выгляжу отлично. О черт, «Бэн» кончился. «Олд спайс» — это подойдет. Мой батя всегда пользовался «Олд спайсом», как все папаши. И славный же был денек, мы посмотрели, как «Красные» играют с «Пиратами», и он купил мне пакетик арахиса и сказал, что гордится мной. Денек что надо. Ну он был хоть и чудак, а настоящий Морской Пехотинец, факт. Я помню эту чушь про Иводзиму, [Иводзима — остров на юге Японии, захваченный США во время Второй мировой войны, в 1944 г.] когда он тронулся и запил, все Иводзима да Иводзима, я хочу сказать, он прожил это в уме миллион раз. Отошнело слушать про всех тех, кто сгинул на Иводзиме, и про то, почему надо гордиться тем, что ты американец, и про то, что все стало не так, как раньше было. Все переменилось, верно? Кроме «Олд спайс». Его до сих пор продают, и бутылка все такая же. Иводзима… Иводзима… А потом он пошел и сделал вот что: прицепил в гараже к потолку веревку и шагнул со стремянки, а я тут и войди за великом, и батина ухмылка, которая говорила: Иводзима.

Ох, мам, я не нарочно его нашел. Почему ты не зашла туда, тогда ты могла бы возненавидеть себя.

Ладно, тогда выдался хороший день, мы посмотрели, как «Красные» играют с «Пиратами», и он купил мне пакетик арахиса и сказал, что гордится мной. Он был настоящий Военный Моряк.

Черный кружок в зеркале выглядит маленьким, не больше точки. Но Булавочка меньше. Острая, как правда. В мой винчестер входит семь пуль. Великолепная семерка. Мне всегда нравился Стив Мак-Куин, у него там такой маленький обрез; Стив, по-моему, помер от рака.

Булавочка, ты такая красивая. Я хочу научиться всякому разному. Хочу знать разные секреты. Я буду шагать в сверкании внутреннего солнца, гордый и высокий, как Военный Моряк на горячем песке Иводзимы. Ближе, Булавочка. Еще ближе. Почти все. Рядом черный кружочек, немигающая чернота. Гляди в зеркало, не гляди на Булавку. Не моргать! Ближе. Спокойней, спокойней. Не…

Упала. Только не закатись под раковину! Достань Булавку, достань ее! Не упусти…

Вот ты где. Милая Булавочка, милая подружка. У меня потеют пальцы. Вытрись полотенчиком — аккуратно, как следует. «Холидэй-Инн». Когда это я останавливался в «Холидэй-Инн»? Когда ездил навещать мамулю, ах да, верно-верно. В старом доме жил еще кто-то, мужчина и женщина, я так и не узнал их имена, а мамуля, она просто сидела там, где кресла-качалки, и говорила про отца. Она сказала, ее приезжал повидать Лео, а я сказал, Лео же в Калифорнии, а она сказала, ты ненавидишь Лео, да? Я не испытываю к Лео ненависти. Лео хорошо заботится о мамуле, посылает ей деньги и держит ее там, в том доме, но я скучаю по старому дому. Нынче все не так, как бывало, планета крутится все быстрее и быстрее, и иногда я держусь за кровать, потому что боюсь, как бы мир не скинул меня, точно старый башмак. Поэтому я вцепляюсь крепко, костяшки пальцев у меня белеют, и очень скоро я снова могу встать и ходить. Крохотными шажками, будто малое дитя.

Что это за машина просигналила? «Камаро», да? Блондинка за рулем? Семь пуль. Я много клаксонов гудеть заставлю.

Какая Булавочка прямая и сильная, будто маленькая серебряная стрела. Как и кто сделал тебя? Булавок миллионы и миллионы, но Булавочка только одна. Моя подружка, мой ключик к правде и свету. Ты сияешь и подмаргиваешь, и говоришь: загляни во внутреннее солнце и прихвати свой винчестер к золотым аркам, куда боятся ходить Военные Моряки.

Я сделаю это.

Да. Сделаю.

Ближе. Ближе.

Прямо против черного. Сияющее серебро, исполненное правды. Булавочка, подружка моя.

Гляди в зеркало. Не моргай. Ох… пот… пот так и льется. Не моргай!

Ближе. Почти есть. Серебро, до краев заполняющее черноту. Почти. Почти.

Ты не будешь моргать. Нет. Не будешь. Булавочка о тебе позаботится. Булавочка поведет тебя. Ты. Не. Будешь. Моргать.

Думай про что-нибудь другое. Думай про… Иводзиму.

Ближе. Еще чуть-чуть.

Один укол. Быстро.

Быстро.

Есть.

Уй.

Уй. Нет. Нет. НЕ МОРГАЙ. Не надо, договорились? Да. Теперь понял. Уй. Больно. Чуть-чуть. Булавочка, подружка моя. Сплошь серебро. Больно. Правда глаза колет, вот и ты тоже. Да-да. Еще тычок. Быстро.

О ИИСУСЕ. Глубже. Капельку глубже. Ох, не моргай, пожалуйста, пожалуйста, не моргай. Смотри туда, туда, да, в зеркало, втыкай глубже, я ошибался, черный кружочек не мертвый.

Глубже.

Ох. Ох. Так. Ох. ВЫТАЩИ! Нет. Глубже. Я должен увидеть внутреннее солнце, я потею, Джои Шэттерли вовсе не трус, нет, сэр, нет, сэр. Глубже. Тише, тише. Ох. На этот раз лучик света. Синего света. Не внезапно открывшееся полыхающее солнце — холодная луна. Втыкай, втыкай. Ох. Ох. Больно. Ох, больно. Синий свет. Пожалуйста, не моргай, втыкай глубже, ох, ох, пап, где мой велик?

ОХ, БОЖЕ, ВЫТАЩИ, ВЫТАЩИ. ОХ, БОЛЬНО, ВЫТА…

Нет. Глубже.

Мое лицо. Оно подергивается. Острая боль. Явственная острая боль. Судорога. Семь пуль. Вниз к золотым аркам и еще глубже, туда, где внутреннее со…

Ох… больно… так… хорошо…

Глубже. Сквозь биение крови. Центр немигающей черноты. Белое стало красным. Семь пуль, семь имен. Глубже, к центру внутреннего солнца.

О! Вот оно! Я увидел его! Вижу! Вот же оно, вот! Я увидел его мгновенный проблеск, втыкай глубже в мозг, где внутреннее солнце, сюда, сюда! Вспышка света! Булавочка, отведи меня туда. Булавочка… отведи меня туда…

Пожалуйста.

Глубже. За границы боли. Холод. Внутреннее солнце жжет. Заставляет улыбаться. Я почти на месте.

Втыкай глубже. Всю Булавку, до конца. Страсть как больно.

Белый свет. Фотовспышка. Привет, ма! Ох… вот… вот… вот здесь…

Булавочка, спой мне.

Глубже.

Я люблю тебя, папа, ма, мне так жаль, что мне выпало найти его, я не нарочно, я не…

Еще одно нажатие. Несильное. Булавка почти исчезла. Мой глаз отяжелел, он отягощен грузом увиденного…

Булавочка, спой мне.

Глуб…


Пер. Е. Александровой

ЧЕРРИ УАЙЛДЕР

Дом на Кладбищенской улице

...

Черри Уайлдер родилась в Новой Зеландии, много лет прожила в Австралии, а затем перебралась в Западную Германию. Рассказы писательницы публиковались в журналах «Issac Asimov's Science Fiction Magazine», «Interzone», антологиях «Новые ужасы» («New Terrors»), «Темные голоса. Выпуск 2» («Dark Voices 2») и других.

В числе крупных произведений Черри Уайлдер роман «Вторая натура» («Second Nature», 1982), фэнтезийная трилогия, начинающаяся с романа «Принцесса Чамелна» («А Princess of Chameln», 1984), и роман в жанре хоррор «Жестокие замыслы» («Cruel Designs», 1988), действие которого разворачивается в Западной Германии.

Несмотря на то, что представленный ниже рассказ впервые был напечатан в научно-фантастическом журнале, это мощное, вселяющее ужас произведение повествует о холокосте.

Два младших ребенка немецкого прозаика Августа Фуллера прожили в Калифорнии восемь лет. Их матушка Вики, вторая жена писателя, при первой же возможности улетела к мужу. Но взять с собой в Германию детей она не рискнула — в стране царили разруха и голод. Поэтому до конца 1947 года они оставались в семье школьной подруги Вики, Эстеллы Барт О'Брайан, и вернулись на родину только тогда, когда Люси уже год отучилась в колледже, а Джо закончил восьмой класс.

Чтобы улететь на родину, пришлось задействовать все мыслимые и немыслимые связи. К всевозможным привилегиям и особому отношению дети привыкли, ибо их отец мог творить чудеса. Во время войны папа поддерживал с ними связь письмами в конвертах со штемпелем Португалии и полевой почты США. Всего дети получили около пятидесяти, написанных по-немецки, только более удобочитаемым латинским шрифтом. Вики бережно хранила письма: потом можно будет их опубликовать. Время близилось к Рождеству, и дети летели в самолете с женами американских летчиков. И делились друг с другом воспоминаниями о детстве в стране отцов.

— Ты помнишь Рождество? — спрашивала Люси. — А дом в канун Рождества?

Самой ей никогда не забыть северного Рождества. Навсегда в душу запали стужа, приятное тепло дома и ожидание праздника в свете горящих свечей.

— В доме пахло печеньем, — вспоминал Джо. — Лестницу украшали зелеными ветками. А на кухне нам разрешали вырезать рождественское печенье. Тетя Хельга сидела на углу покрытого клеенкой громадного стола и молола кофе для папы на ручной мельнице.

— Правда? — удивилась Люси. — А я помню, что прихожая была слишком узкой, особенно зимой — все эти шубы и сапоги. Еще там стояла напольная вешалка с зеркалом, которую папа называл «болгарской жутью». Хотя мне она даже нравилась, потому что на зеркале была нарисована какая-то дама. А перечисли-ка комнаты, которые ты действительно помнишь, и жильцов, в самом деле сохранившихся у тебя в памяти.

— Папа в кабинете, — тут же сказал Джо. — Это просто. Он разрешал мне затачивать карандаши и вращать глобус. Ведь папин кабинет наверху?

— В мезонине, туда вела лестница; а еще на папину дверь вешали рождественский венок.

— Так. Я помню, как мама внизу звенела в маленький серебряный колокольчик — в комнате с синими занавесками, где обычно ставили елку. Припоминаю, как в столовой тетушка Хельга резала гуся. Теперь перейдем на второй этаж. Тут уже все как в тумане. Ну… в спальне на северной стороне дома — Гаральд. Как-то раз я стоял и смотрел в окно на группу людей в черном, которые шли с цветами в руках. Он сказал: «Траурная процессия. Хоронят кого-то». Больше ничего не могу вспомнить.

— Я спала одна, — продолжила воспоминания Люси, — потому что бедняжка Розвита уехала учиться в университет. И спальня целиком досталась мне. Она напротив той, где спали вы с Гаральдом.

Их сводная сестра Розвита вышла замуж за декадентского художника Ганса Мольбе и умерла вдали от родины, в Париже, в 1940 году. А их брат по отцу Гаральд, отсидевший за свои левые взгляды, теперь работал над созданием газеты в американской зоне.

— Я помню день свадьбы Розвиты. — В голосе Джо послышались стыдливые нотки. — Мне пришлось надеть бархатный костюм. Вот черт, это единственное воспоминание!

— А я хорошо помню. У Ганса была бородка и галстук-бабочка. Гаральд перебрал шампанского, и даже папа выпил лишку. Мама средь бела дня надела длинное вечернее платье. Тетя Хельга так убегалась, что уселась в плетеное кресло под дубом, где у нее случился нервный срыв.

Теперь она начинала понимать, какой роковой, обреченной на неудачу и тевтонской была свадьба. Мужчины постарше нарядились в черные сюртуки и цилиндры. Пошатывавшийся Гаральд взобрался на кованую садовую скамейку и обвинил отца в буржуазных наклонностях. Папа оставил речь сына без внимания и лишь сказал по-английски: «Я — олицетворение сего».

Люси с удивлением обнаружила еще одно воспоминание. Она вышла из ванной комнаты на втором этаже, взгляд упал на залитую солнцем лестницу. Тетя Хельга взяла ее под руку. Она уже оправилась от приступа и возвышалась над Луизой с ненапудренным лицом и влажными волосами. «Твой папа такой наивный, — прошептала она, — такой простодушный. Те люди внедряются в наш дом…» Какие такие те люди? Тогда Люси понятия не имела, но сейчас понимала, что на свадьбе присутствовало несколько нежелательных личностей. Артисты, социалисты и — самолет нырнул в воздушную яму — евреи. Мама ведь наполовину еврейка, именно поэтому им пришлось эмигрировать.

Тогда тоже задействовали связи. Папа принял решение остаться, о чем объявил в письме № 4, отправленном из Лиссабона в декабре 1939 года. Он должен оставаться в немецком языковом пространстве. Нацисты оставили его в покое после формального ареста 1941 года; найдя пристанище в землях Шлезвиг-Гольштейн, отец писал, но ничего не издавал, ожидая, когда возродится свободный дух.

— Еще я помню замечательное местечко — чердак, — продолжал Джо. — Там у нас был Geheimbutze. [Тайный чуланчик (нем.).] где мы вместе с игрушечными зверюшками и куклами устраивали рождественский праздник. Помнишь, там был старый портняжный манекен — дама без головы и без рук. И маленькая дверца, оклеенная обоями.