Тут я неожиданно увидел своего юриста, к которому раздумал заходить. Он торопливо шагал вниз по улице; заметив меня, остановился, но лишь для того, чтобы сообщить: он сворачивает свою практику и вообще уезжает из города, а мои ценные бумаги и все остальное передал на хранение в банк, так что теперь я сам смогу найти их там в депозитном сейфе. Свой поступок он объяснил так: «Я уже накопил достаточно, чтобы худо-бедно хватило на остаток жизни, а больше теперь и думать не о чем».

В задумчивости я продолжил путь. Теперь стало ясно, что привести себя в порядок перед встречей с Эгглестоном не получится, так что я направился прямиком к нему, удивляясь лишь необычно большому количеству пьяных, которые, казалось, заполонили все улицы.

С Чарли мы буквально столкнулись в дверях: он как раз готовился к выходу. При этом мой друг был одет столь небрежно, что я сразу почувствовал: за собственный внешний вид могу не беспокоиться.

— Привет, старина! — воскликнул Эгглестон. — Сто лет тебя не видел! Собирался пройтись, но, раз уж ты здесь, отложу это: будь гостем!

— «Пройтись»? Ты подразумеваешь под этим то же, что и прежде?

Я замер, все-таки не в силах поверить собственным глазам. Мой друг Чарли, аккуратист и дамский угодник, законодатель мод, намеревается выйти в свет, изменив всем своим прежним привычкам?

— Понимаю, старина, — кивнул он. — Но какая теперь разница? Кто сейчас меня увидит?.. Заходи, что стоишь столбом: посидим, пообщаемся. Больше ведь делать все равно нечего!

Его квартира пребывала в еще большем небрежении, чем прическа и костюм: то, что я увидел внутри, можно было описать только словом «кавардак». Также было очевидно, что он полностью забросил живопись.

— Какая теперь разница, старина? — пожал плечами Чарли, выслушав мой упрек по этому поводу. — Ну да, я не могу заниматься прежним делом: сперва меня покинула моя натурщица, а вслед за ней удалилась и муза… Между прочим, это всех муз касается: как у тебя, дружище, движется работа над той поэмой, которую ты читал мне при нашей прошлой встрече? Помнится, тогда у тебя первые четыре станса были готовы — ну-ка, продекламируй мне пятый!

— Ну… У меня… — Я облизал разом пересохшие губы. Листок с этими четырьмя стансами так и лежал на моем письменном столе, и к ним с тех пор не прибавилось ни слова. В самом деле, не могло же оно само прибавиться, без моего участия! А моя мысль к поэзии почему-то не возвращалась с тех самых пор, как… — Видишь ли, Чарли, должен признать…

Тут мы оба рассмеялись. И правда, глупо скрывать грех, раз уж ему оказались подвержены, по-видимому, вообще все! Мы тут же договорились прямо сейчас вместе навестить наших общих друзей, поинтересоваться их творческими успехами и послушать, как они будут увиливать. Вечер, проведенный за чередой таких визитов, обещал быть поистине прекрасным!

Поймать экипаж оказалось невозможным, так что мы тронулись пешком. Я вновь обратил внимание на контраст, который нынешние улицы представляли с собственным же видом до… события. Все встречные были угрюмы и озабочены, магазины по большей части закрыты, театры пустовали. Становилось похоже, что события развиваются неправильным образом. Многие из попадавшихся нам на пути мужчин, судя по выражениям их лиц, страдали от несварения желудка: по-видимому, кулинарное искусство исчезло раньше прочих. А вот неумеренное потребление спиртного, наоборот, повсеместно распространилось среди всех классов, особенно рабочего.

Не было ни смеха, ни каких-либо признаков дружелюбного поведения — похоже, проблемы голодного брюха попросту отменили все это как ненужные излишества. Повсюду царила настороженная, агрессивная готовность немедленно вступить в борьбу за те блага жизни, которые еще оставались доступны.

Рабочие, пьяные или трезвые, держались необычно. Они выглядели столь же неудовлетворенными жизнью, как и все остальные, но теперь они вели себя вызывающе и высокомерно — особенно по отношению к представителям классов, ранее считавших себя высшими. Теперь такой «представитель», столкнувшись с пролетарием (буквально жаждущим этого), немедленно подвергался оскорблениям, если не чему похуже…

Видимо, бытовая вежливость вышла из моды, а бал правил безудержный эгоизм. Легко было отличить тех, кто полностью принял этот закон, отвергнув все остальные: их лица излучали жесткую, напористую уверенность. Все более высокие и благородные чувства бесповоротно отправились в изгнание.

Кроме рабочих, улицы были полны теми, кого мы прежде именовали «деревенщиной»: обитатели сельской местности толпами устремились в город. Один старый фермер спросил у нас дорогу — и мы разговорились с ним. Старик до сих пор горько оплакивал потерю своей Мэри, которая трудилась с ним бок о бок добрых тридцать лет. Вскоре после происшествия его наемные работники решили, что им вовсе незачем батрачить на полях; вслед за ними в город подались и сыновья фермера. И когда наконец сама возможность сельского труда исчезла, старик решил, что исчезли все причины, по которым он ранее не мог последовать за сыновьями. Он взял все свои сбережения и теперь рассчитывал «устроить себе напоследок долгие каникулы», проведя остаток жизни в праздности и каком-то подобии развлечений.

Я заметил, что на его одежде недостает пуговиц. Впрочем, этим же прискорбно отличались одеяния всех, кто встречался нам по пути.


Час спустя мы наконец оказались в гостях у Тромбли, по мнению всех его друзей (в число которых входили и мы), подлинного знатока и эксперта — не в живописи, а в кулинарии. Прежде он держал повара, мастера французской кухни, и платил ему несусветные деньги, но сейчас, увы, работника нельзя было соблазнить даже этим. К счастью, Тромбли в кулинарных вопросах был не только теоретиком, поэтому виртуозно справлялся с готовкой сам. Подавая яства на стол, он всячески извинялся за то, что, дескать, не может угостить нас столь же щедро, как в прошлые времена, и, естественно, выслушивал в ответ наши дифирамбы.

Особенно удались ему кремовые пирожные: вкушая их, мы, как говорится, буквально «пали ниц». Далее, естественно, завязался разговор о том лучшем, что каждому из нас довелось пробовать в прежние годы, и Тромбли слушал это, сияя от удовольствия.

— Внимание, человече! — вдруг воскликнул он. — Внимание к тому, что делаешь сейчас!

Чарли, как раз потянувшийся за порцией меда, ошеломленно замер. Видя, что я тоже удивлен, Тромбли снизошел до объяснений:

— Вы хоть знаете, друзья мои, что никому из вас, скорее всего, больше не доведется попробовать меда? Эта пинта — она обошлась мне в целых двадцать долларов! — была последней на рынке… Вам вообще известно, что звезда медоносных пчел закатилась?

— Пчелиная звезда закатилась?! — в один голос воскликнули мы.

— Да, увы, именно так. После того, как в каждом улье исчезла пчелиная королева, там начались беспорядок и анархия. Рабочие пчелы сначала перестали вылетать за добычей, потом сами съели весь мед, и, почувствовав, что более их ничего не объединяет, рассеялись, как говорится, от Дана до Вирсавии [Кн. Судей, 20: 1 «И вышли все сыны Израилевы, и собралось все общество, как один человек, от Дана до Вирсавии» — т. е. на самом деле речь идет о сплочении, а не разделении. Трудно сказать, кто придал цитате обратный смысл: Тромбли или сам Джек Лондон. В любом случае рабочие пчелы — тоже самки, так что они должны были исчезнуть вместе с королевами.]. Вот так они, оказываются, ведут себя, оставшись без руководства… Сейчас в окрестностях опустевших пасек стало невозможно жить: разобщенные пчелы, одичав, свирепо нападают на все, что движется. Но перезимовать им не удастся…

Мы с Чарли не оставили мысль навестить всех знакомых, поэтому, выйдя от Тромбли, направили свои стопы к Прескотту, нашему старому другу еще по колледжу. На звонок в дверь он не ответил, но из дома доносилось пение — и мы, следуя на звук, заглянули в окно кухни. Увиденное потрясло нас: Прескотт, ранее отличавшийся умеренным и трезвым образом жизни, сидел на кухне в грязном халате, окруженный множеством пустых бутылок, и до отвращения пьяным голосом напевал религиозные гимны. Он увидел нас, но, похоже, не узнал — и, с пробужденной алкоголем горячностью выхватив из стоящей рядом с ним кастрюли огромный «смит-вессон», открыл огонь в нашем направлении. Нам осталось только припасть к земле и удалиться — ползком, но стремительно.

С трудом восстановив душевное равновесие, мы решили заглянуть в гости к Джорджу Кертису, умному и сдержанному юноше: можно было не опасаться, что он встретит нас револьверной пальбой. Жил он довольно далеко, так что имело смысл срезать путь, пройдя по улицам, куда лично я прежде, пока ходил городской транспорт, не заглядывал. На одной из них, оказавшейся неожиданно узкой и темной, мы услышали, как голос, охрипший, но хорошо поставленный, читает монолог Гамлета: «Быть или не быть — вот в чем вопрос! Достойно ль…». Тут речь датского принца вдруг прервалась, а произносивший ее человек быстрыми шагами направился к нам. В темноте щелкнул курок и мы услышали совсем другие слова: «Руки вверх!»

Мы торопливо подчинились.

— Слава богу! — с облегчением воскликнул Чарли, когда актер-грабитель, приблизившись вплотную, начал ощупывать наши карманы. — Это вы, Хоскинз?

Хоскинз был актером не просто известным, но и весьма успешным. Он входил в круг той артистической богемы, где у нас было немало знакомых.