Есть еще Ванька Куликов. Но только он давно уже не Ванька, а Иван Семенович. Большой человек. В горисполкоме собственным кабинетом обзавелся, бумажки подписывает, печати ставит, катается по артелям на черном автомобиле. К нему сейчас на кривой козе не подъедешь. Куда козе за автомобилем угнаться-то?

Представил Гордей козу, бегущую вперегонки с машиной. Усмехнулся. И в этот момент почувствовал, что кто-то навис над его левым плечом. Кто-то чужой, недобрый, пахнущий лютым морозом. Сунув руку за пазуху, где во внутреннем кармане прятался финский нож, обернулся Гордей. Поднял глаза — перед ним Мишка стоит. Герасимов. Собственной персоной, живой и здоровый. Лыбится в русую с проседью бороду. На голове треух заячий, на плечах драповое пальто дорогущее — разве сравнить с обносками, в которых Гордей видал его в последний раз. Сыскал, стало быть, на войне богатство. Да в дополнение морщинами лишними, стариковскими, обзавелся.

— Ну, ты! — ощерился Мишка. — Чего смотришь? Неужто не узнал?

— Узнал, — неуверенно протянул Гордей. — Узнал, как же. Здорóво, бандит!

— Здравствуй, дружище! Вот уж не думал, что тебя тут встречу.

— Почему?

— Да черт его знает, почему. Не думал, и все! Воскресенье же, а ты у нас человек семейный, ответственный. В будни — тяжелый труд на благо молодого отечества, в выходной — заслуженный отдых рядом с теплой, столь же ответственной женщиной. Тишь да гладь да божья благодать. Только, говорят, бога-то больше никакого нету. Верно говорят, как думаешь?

— Откуда мне знать? — Гордей, ошалевший от такого напора и самóй этой нежданной, внезапной встречи, никак не мог сконцентрировать внимание на стоящем перед ним друге детства. Постоянно что-то мешало: то шумный хохот пьянчуг, то гладкость стекла под пальцами, то медведи на календаре за прошедший, двадцать пятый, год, вырезанном из газеты и криво повешенном посреди стены. Взгляд сам по себе соскальзывал с Мишки, упирался в заплеванный пол, в столешницу, косил к ближайшему окну. Словно не желали глаза на него смотреть, страшась углядеть что-нибудь не то. Словно был он изуродован и страшен.

— И правильно, — кивнул Мишка, сдвинул треух на затылок. — Разве положено простому рабочему мужику о тонких материях задумываться? Эдак можно и к выводам прийти, да?

— Не пойму никак, — сказал Гордей. — Чего мелешь? Скажи лучше, где шатался столько времени? Тут тебя похоронить давно успели.

Мишка прищурился:

— Э нет, друг ситный. Обо мне говорить незачем. Стал бы я ради такого сюда тащиться! Давай-ка для начала возьмем еще водки? Без суеты. Угощаю.

— Давай.

Герасимов — а может, и не Герасимов, может, другой какой-то Мишка, просто похожий Мишка — отошел и мгновенно слился с толпой. Напрасно Гордей высматривал товарища среди спин и голов — тот как сквозь землю провалился. Но стоило отвернуться к стене, сразу же возник рядом, держа в одной руке бутылку, в другой — стаканы.

— За померших ребят, — сказал он, разливая водку. Гордей не понял, кто имелся в виду: сослуживцы Мишки, погибшие в Гражданскую, или их общие друзья, умершие в последние годы. Но кивнул и взял стакан. Он боялся смерти и не хотел обижать ее.

Выпили, выдохнули, закусили еще горячими сосисками.

— Дело вот в чем, — начал Мишка, прожевав. — Я помочь тебе хочу. Знаю, как. Для того и приехал.

— Погоди. Ты ж говорил, не ожидал меня здесь встретить.

— Ну… — Мишка скривился, задумался на мгновение. — Я шалман этот имел в виду. Думал, пропущу сперва стакан-другой, а потом уж на тот берег, к тебе в гости.

— Ясно.

— Так вот. Все знаю про твою беду, не сомневайся. Есть способ тебя из нее вытащить, верный способ. Снова улыбаться научишься, снова ветер почуешь, солнышку порадуешься. Я еще когда на горе стоял, в два счета такие дела проворачивал, а теперь-то и подавно справлюсь. Зря, что ли, в огне горел столько лет? Зря, что ли, мхом порастал да гнил в земле…

Мишка говорил, а Гордей никак не мог понять, снится ему сказанное или нет. Или сходит он с ума уже от горя и безнадеги, или просто пьян в дымину, вот и путается разговор, обрастает всяческой рванью, которая только в бреду прислышаться может:

— Семь глаз да семь ртов! С вершины под гору, из канавы — да на престол! Это все присказка. Очень уж плохи дела, понимаешь? Душу твоей жены освобождать надо, вытаскивать ее из темницы. Понимаешь, нет? На волю ей пора. Кончен пост, давай разговляться. Кончен пост — бога нетути…

Не переставая бормотать, Мишка разлил еще по одной. Гордей огляделся — пивная выглядела как обычно. Гудели в дымной тесноте мужики, толкались локтями, чесали щетину. Сокрушались, что гармонисту давеча разбили харю. Неподалеку знакомый артельщик тискал девку, толстую и прыщавую. Никто не обращал внимания на Мишку. Никто не слышал слов, от которых Гордея бросало то в жар, то в холод, из надежды в отвращение.

— Мы ж не дармоеды, друг ситный. Мы ж готовы отрабатывать свой… хлеб. Твои мучения я могу остановить, жизнь тебе вернуть. Только согласись.

— На что?

— На мою работу. От жены избавлю. Нажилась она, взаймы дышит, пора и честь знать. Вот тут у меня средство припасено, надежней его не сыскать! — Мишка указал вниз, и Гордей увидел стоящий под ногами потертый кожаный саквояж. — Ты ж ведь умаялся, родненький. Свету не видишь, силы растерял. На детей смотреть не можешь. Только злоба внутри, только обида — точат тебя, грызут беспрестанно и днем, и ночью. Сейчас вот выпьешь немного, забудешься, а с утра в пять раз сильнее навалится…

Гордей опрокинул стакан. Водка пролилась в желудок легко, как вода. Нужно было вставать и уходить. Но вместо этого он продолжал приглядываться к собеседнику, пытаясь понять, кто перед ним. Неужели Мишка так поменялся? Война — страшная штука — ломает человека. Но разве превращает война глаза человеческие в козлиные, с горизонтальными, вытянутыми зрачками? Разве заостряет война зубы? И язык — где в темной ямине его рта язык?

— Ну, не смотри на меня так, не сверли буркалами. Знаю, любишь жену свою. Вот и помоги ей, избавь от мучений пустых. Ведь нет за всей этой болью просвета и не будет никогда. Что толку терпеть, если, в конце концов, все равно в землю ложиться?!

Гордей собрался с силами, поднялся, двинулся к выходу. Мишка, подхватив саквояж, увязался следом. Не замолкая ни на мгновение, он ловко пролавировал между посетителями пивной, умудрившись не задеть ни одного.

Дверь распахнулась, выпустила обоих в ветреную тьму. Гордей поднял воротник тулупа, сунул руки в карманы. Вокруг выла на разные голоса зимняя ночь, и единственный ориентир — огни деревни Лаптево на другом берегу — был едва заметен далеко впереди.

— Я бы на твоем месте крепко задумался, — без труда перекрикивал ветер Мишка. — Я бы ухватился обеими руками за такую возможность. Потому что со всех сторон ты в прибыли: и от обузы избавишься, и совесть чистую сохранишь.

Гордей остановился, едва ступив на лед. Обратился к спутнику. Тот оказался высок, куда выше его ростом, куда выше, чем был в пивной. Во мраке не удавалось разобрать лица, но вряд ли на него стоило сейчас смотреть.

— А взамен ты что возьмешь? — вопрос прозвучал неожиданно тихо, потерялся за шумом ветра, но Мишка расслышал, ответил со смехом в голосе:

— Плоть Тонину. И кровь. Тебе-то самому они без надобности теперь, сколько агонию ни затягивай.

Гордей зашагал прочь. Правая рука скользнула за пазуху, нащупала торчащую из внутреннего кармана рукоять финского ножа. Прорву лет его с собой таскал, с самой, считай, революции, а вот только сейчас всерьез собрался пустить в ход. Потому что не оставалось иного выхода: либо ножом, либо соглашаться — незнакомец, которого он спутал с Мишкой Герасимовым, нес опасную, несусветную чушь, но чушь эта отзывалась в Гордеевом сознании приятным эхом.

— О дочери подумай! Ты такого детства ей хотел? За помирающей матерью ведро выносить? Стирать за ней тряпье вонючее? Она еще не взрослая, совсем не взрослая, не обманывайся. Пусть все кончится поскорее, девчонка отплачет свое и станет дальше жить, с подругами играть, над глупыми мальчишками смеяться. Подари ей несколько лишних месяцев детства.

Путь через реку был отмечен вбитыми в лед жердями, между которыми кто-то догадался натянуть веревку. Поди специально для таких, как Гордей, дабы по дороге из кабака не заплутали на великой русской реке. Он шел вдоль веревки сосредоточенно, не оборачиваясь, дышал шумно и глубоко, надеясь, что морозный воздух прочистит мозги, поможет избавиться от непроглядно-черной тени за спиной. А тень молчала. Словно давала ему время подумать, убедиться в том, что все давно предрешено.

Спустя несколько минут она, вновь приняв облик Мишки, напомнила о себе:

— Неужели ж сам о таком не помышлял? — спросила тень. — О том, что проще всего было бы положить жене на лицо подушку, пока она спит, и подождать немного. Совсем чуть-чуть подождать. Для этого и сил никаких не надо, с ней сейчас ребенок справится. Не приходило в голову?

Гордей замер. Словно споткнулся. Словно уперся в невидимую стену на середине реки, на полпути между Ветлыновым и Лаптевым, в самом сердце холодного небытия. Он понял, что сейчас согласится на все, примет предложение Мишки, кем бы тот на самом деле ни был, поверит в его доводы. Еще шаг, еще слово — и измученный безнадегой рассудок сдастся под напором неоспоримой истины: Тоня должна умереть как можно скорее.