«Ростовский Гиляровский», журналист Алексей Свирский признавался: «Этот город крупных жуликов и мелких мещан сводит меня с ума!»

Может, поэтому к началу ХX века местное купечество стало одним из самых зажиточных и оборотистых в империи, а местный криминалитет — одним из самых влиятельных и уважаемых в своих кругах. Конечно же, не благодаря понтам, а в силу необычайной сообразительности, целеустремленности, жесткости и коммуникабельности. Помноженных на южную пронырливость, брутальность, непосредственность и способность к адаптации к быстро меняющимся обстоятельствам. Именно эти качества как раз и свойственны «крупным жуликам» и «мелким мещанам» Свирского. И те и другие выросли из одной колыбели, и порой лишь случайные обстоятельства разводили их по разные стороны скамьи подсудимых.

Мы постараемся рассказать о той стороне жизни Ростова, о которой не принято было распространяться, стыдливо отводя взор и делая вид, что это приличных людей не касается. Однако именно эта сторона неизменно вызывала, пусть и опасливый, интерес обывателей, стремившихся приподнять покров тайны, чураясь и осеняя себя крестным знамением. Именно эта сторона и принесла городу затейливое прозвище «Ростов-папа», утвердившееся за два века криминальной истории множества разбойников, налетчиков, карманников, домушников, мошенников, фальшивомонетчиков, шулеров, взломщиков, воров самого высокого класса и самого романтического склада. Такова жизнь страны, в которой блатную речь можно услышать повсюду — от бабушек на дворовой скамейке до министерских кабинетов.

Часть первая

Папа в фас

Музыкальная шкатулка

Однако, как говаривал философ Рене Декарт, «сначала давайте определимся в понятиях, чем избавим человечество от половины заблуждений». Есть смысл обсудить то, что сразу же бросается в глаза при контактах с представителями уголовного, в каком-то смысле инопланетного, мира. Точнее, то, что льется в уши.

Особый интерес у многочисленных исследователей всегда вызывал специфический язык преступного сообщества, развивающийся одновременно с босяцкой субкультурой России на протяжении столетий. За это время отечественная уголовщина не только разродилась собственной субкультурой, но и выпестовала целую коммуникативную систему, позволявшую безошибочно определять собеседника по принципу свой-чужой. Это характерно не только для россиян. Своим особым арго (по-французски — argot) пользовались и средневековые французские бродяги-кокийяры, из среды которых вышел великий поэт Франсуа Вийон (у него есть даже несколько стихотворений на этом наречии, до сих пор не расшифрованных), и греческие контрабандисты, и итальянские мафиози, и японские якудза. Профессиональный сленг, который не могли бы распознать чужие, имелся у членов средневековых цехов, мастеровых, торговцев, ростовщиков, коннозаводчиков-барышников, моряков, военных и др.

У писателя Рафаэлло Джованьоли в романе «Спартак» готовящие мятеж в Капуе гладиаторы общаются друг с другом на специфическом жаргоне, совершенно непонятном для непосвященных. У Виктора Гюго в романе «Отверженные» парижская банда «Петушиный час» сыпала такими загогулинами, что даже кокийярам не снилось: «Брюжон возразил запальчиво, но все так же тихо:

— Что ты там звонишь? Обойщик не мог плейтовать. Он штукарить не умеет, куда ему! Расстрочить свой балахон, подрать пеленки, скрутить шнурочек, продырявить заслонки, смастерить липу, отмычки, распилить железки, вывести шнурочек наружу, нырнуть, подрумяниться — тут нужно быть жохом! Старикан этого не может, он не деловой парень!»

Сам Гюго уверял, что «арго — это язык тьмы». Той самой, откуда на свет божий выползают обитатели параллельного государства в государстве.

В полиции Пруссии в XIX веке даже было высказано предложение «у всех мошенников разорвать барабанную перепонку в ухе», дабы те не могли общаться между собой на арго. В королевской берлинской тюрьме сидевшие на разных этажах в одиночках два поляка через перестукивание на арго умудрялись даже играть в шахматы.

На Руси собственным языком пользовались новгородские разбойники-ушкуйники, распотешные скоморохи, суровые поволжские жгоны (валяльщики валенок), бродячие офени (коробейники). Последние, по одной из версий, как раз и дали название русской фене.

Знаменитый авантюрист и мошенник Василий Трахтенберг (который в начале ХX века продал французскому правительству несуществующие марокканские рудники), составитель толкового словаря «Блатная музыка», утверждал, что нашел в рукописях XVII века шрифт офеней — особый «язык картавых проходимцев». Из него можно было узнать, что «котюры скрыпы отвандают, поханя севрает шлякомова в рым, нидонять дрябку в бухарку, гируха филосы мурляет, клюжает и чупается». И всем офеням сразу понятно, что надо спешить, ибо «ребята ворота отворяют, хозяин зовет знакомого в дом, наливает водку в рюмку, хозяйка блины печет, подает и кланяется». А уж когда пройдет гулевище, надобно напомнить: «Масья, ропа кимат, полумеркоть, рыхло закуренщать ворыханы». И хозяйка, кряхтя, должна подниматься, понимая, что уже полночь, офенской братве пора убираться, пока не запели петухи. Шпион-послух может спокойно отдыхать, ни бельмеса в этом не понимая.

Как раз красочные офенские обороты и были положены в основу русского арго — фени, на которой сегодня «ботают» все — от школьницы до президента.

Впрочем, феней она стала уже в ХX веке. А в эпоху Ваньки Каина и благородного разбойника Владимира Дубровского лихой люд не по «фене ботал», а «ходил по музыке». Свой профессиональный жаргон отечественная уголовщина ласково величала «байковым языком» или «музыкой». Они не разговаривали-беседовали-общались, а «ходили по музыке».

У Всеволода Крестовского в романе «Петербургские трущобы» варнаки в притоне между собой договариваются о нападении:

«Не дело, сват, городишь, — заметил на это благоразумный Викулыч. — С шарапом недолго и облопаться да за буграми сгореть. Лучше пообождать да попридержаться — по-тиху, по-сладку выследить зверя, а там — и пользуйся.

— А не лучше ль бы поживее? Приткнуть чем ни попало — и баста!.. У меня фомка востер! — похвалился Гречка».

«Музыка» шлифовалась годами и видоизменялась вместе с «великим, могучим, правдивым и свободным», включая в себя новые слова и обороты, распознаваемые лишь посвященными. Если обычная музыка людей объединяла, то «блатная музыка», напротив, сознательно отгораживала «мазурский мир» не только от полиции и их агентов, но и от остальных обывателей, ставя себя выше закона и вне общества. «Ходившие по музыке» считали себя людьми исключительными. Практически представителями иной религии, адепты которой предпочитали жить за счет того самого общества, от коего они дистанцировались с помощью лингвистического субстрата, замешенного на цинизме, изворотливости, подлости, жадности, лютости.

«Музыка» представляла собой жгучую семантическую смесь из остроумных площадных и острожных терминов, в которых, по выражению дореволюционного исследователя блатной лексики Сергея Максимова, «столь обычная тюремным сидельцам озлобленность обнаруживается уже в полном блеске».

Офенская лексика включала в себя множество заимствований из других языков, умышленно переиначенных на максимально непонятный лад. В то время как «блатная музыка» строилась на привычных словах в непривычном для них смысле.

Профессиональные торговцы-офени XVII века для арифметического счета нередко пользовались греческими словами, популярными в тогдашней, привычной к византийскому влиянию России: 1— екои, 2 — здю, 3 — стрем, 4 — кисера (по-гречески, тэсэра), 5 — пинда (по-гречески, пэндэ), 6 — шонда, 7 — сезюм, 8 — вондера, 9 — девера, 10 — декан (по-гречески, дека).

У блещущих острожным остроумием мазуриков XIX века счет и денежные единицы больше ассоциировались с визуальным рядом: «трека» — трехрублевая ассигнация, «синька» — пятирублевая, «канька» — копейка, «гроник» — грош, «трешка» — 3 копейки, «пискарек» — медный пятак, «жирманщик» — гривенник, «ламышник» — полтинник, «осюшник» — двугривенный, «жирма-беш» — четвертак, «царь» или «колесо» — целковый, «рыжик» — червонец, «сара» — полуимпериал, «капчук» — сторублевка, «косуля» — тысяча.

Офени советовали: «Клева капени по лауде», в то время как «музыканты» переводили: «Клево наверни по чердаку». А мы сказали бы, что один варнак посоветовал другому как следует врезать жертве по голове.

Офени требовали: «Еперь у каврюка чуху», мазурики шептали: «Стырь у грача теплуху». И мы могли бы догадаться, что предстояла кража шубы.

Офени рекомендовали: «Стрема, хлизь в хаз, бо смакшунит кичуха», босяки шипели: «Мокро, ухряй на хазу, а то сгоришь на киче (или на дядиной даче)». И урки пулей бросались прятаться по норам, дабы не угодить в каталажку.

За полтора столетия из офенского в воровской сленг перекочевала масса слов: «кича», «кругляк», «лох», «мудак» (одно из наименований мужика), «хрен», «бусать» (бухать), «шпынь» и другие.

Байковый язык с середины XIX века начал проникать в Центральную Россию «из-за Бугров» (Уральских гор), из арестантских рот, сибирской ссылки да с сахалинской каторги.