Сергей Лапшин

Ярость Перуна. Пепел сожженных богов

Начало пути

Дорога не проложена прямо. Да и где такое видано? Вьется она как вздумается, огибает гиганты-сосны или завалы, устроенные тешащимся Громовержцем.

Стар лес. Сто раз возьми мой возраст, и то старше. Белун впереди, как истый старший, ведь самое страшное впереди, но нам завидно, потому что и самое интересное — там же. Скучно десятнику, а мы втроем веселимся от души, только притихли, как въехали в этот лес-старину. Сосны — все мы трое руки в охват вытянем, и то не обнимем, а высокие — в небо упираются. В нашем краю редкий березняк да осинки, прозрачные и легкие, с ветром заигрывающие. Все мы из тех мест, где ветер гуляет по привольным полям, а выйдешь на луг, руки раскинешь и обнимешь всю поднебесь.

Мы и сами бы догадались, но Белун первым на опушке оставил угощение лесному хозяину, слова прошептал заветные. Веселье сошло с нас, присмирел язык, готовый уже на злословие. Сразу вспомнилось, что заведет, закружит лесной хозяин, а то и утащит в болото всякого, кто не окажет почтение.

Я болот боюсь, хоть и видел трясину настоящую лишь раз. Мерзкие чудища живут там, таскают зазевавшихся путников, страху нагоняют, болезнью грозят. То ли дело река привольная, глубокая, с песчаными берегами, с островками в стремнине, с честным водяным, который на моей памяти не гневался ни разу на подношения, ряд берег. Ох, и страшный дядька, говорят, зеленый с бородой, сильно на рыбу похож. Бывало, затаюсь на берегу, увидеть хочу, но он плещется только, хвост в лунном свете отливает тусклым серебром, а на глаза не показывается. Болотник, сказывают, куда как страшней — в тине, ряска вместо волос да водоросли по всей образине. Лягухи, ужи, тьфу, гадость!

Торай оголодал. Вижу — глаза заблестели, щеки зарумянились, верный признак. Давно бы брат сунул руку в мешок у седла и выудил лепешку, что напекла ему в дорогу суженая, да дядька десятский кажется чересчур суровым. Торай, как медведь, молодой еще медведь, неуклюжий, но силой легко и меня, и Лелюша повалит наземь. Вот Яринка, суженая его, тонкая веточка, востроглазая, всем на зависть. Загордилась в день последний, как же, ладу ее забирают на заставу. Будет Торай городу служить, его правду отстаивать. Чем не место, не честь? Не было такого счастья ни у меня, ни у Лелюша. Мать только в дорогу собрала, отец попрощался, брат посмотрел завистливо, а младшая Любавка и не сообразила, что заслуга это — Роду служить, загрустила. Шибко люблю ее, егозу, была мала, ни у кого не было таких игрушек, как у нее, сам вырезал, ночи не спал, учился у старого Хоря, как нож держать, какое дерево выбрать. Четырнадцать минуло девчонке, а по мне лучшая она что есть под небом, и Отец небесный, и Мать-земля дали ей вдоволь красоты и здоровья. Уже вовсю присматриваются парни, а я говорю ей: не торопись, подожди, подумай. Эх, вот говорю так, а сам никогда не думаю, ляжет сердце — и будь, как будет. По правде, и нет у меня суженой. Бывало, заиграюсь с девками на праздник, тянет Купала с Ладой друг к другу — ан нет! — глядишь, назавтра и нос воротит.

Случилось десятнику, рослому дядьке с длинными, заплетенными усами, с лицом как кора кленовая, выбирать воев. Село наше Ряд держало, по осени приезжали послы, положенное забирали, а коли беда случалась… да не было беды, не было. Взлетело сердце, когда старейшина созвал парней покрепче да посметливее. Первыми выскочили мы с Лелюшем перед очи десятника Белуна. Торай промедлил, стал пятым, последним, но вой первым его выбрал, а нас двоих заодно. Отец повздыхал, мол, пока младший подрастет, да чего уж там, иди. Тесно мне среди лугов родных, среди полей, среди рощ. Томлюсь я в избе нашей. Видеть хочу людей иных, бронь воздеть горячую, города великие повидать, славы стяжать. «Иди», — благословил отец.

Давненько уж с отцом на ярмарку езжу. Повидал Беловодье, а налюбоваться на него не могу. Все тянет меня, как пчелу к меду, а мечты мои и сны о том лишь, как бы подольше задержаться и все как есть осмотреть.

Славные сапоги у воя. Хоть и заелась пыль в трещины-складки, а сапожки из кожи, что дорога, на серебро весом. Сафьян, ведомо. Хорошо мать меня собрала в дорогу. Рубахи чистые, ненадеванные, безрукавку кожаную, кафтан, пару штанов сменных. Сапоги у меня из простой кожи, дубленые, а такие, как у десятника, на торговище стоят как пара коров. Это я знаю, потому как не раз ездил в город, мед возили, лозу плетеную. То сапоги, а кольчуга, переливающаяся сталью колец, страшно вымолвить почем.

Так молчим, разглядывая десятника, круп его коня, хвост животного, перевязанный синей лентой. Когда вернусь к родным, привезу Любавке такую же. Нет, лучше — красную привезу.

Белун оглянулся, остановил коня, натянув поводья. Я выпрямил спину, скосил взгляд, увидев, что и Лелюш с Тораем словно жердь проглотили, вперили глаза в десятника.

— В лесу заночуем, други. Путь наш покажется долгим, ночь короткой. Так и должно.

Лелюш пытливо посмотрел округ, не зря же это место выбрал Белун. Это несведущему кажется, будто лес всего лишь деревья, кусты, где берегиня бестолковая, легкая. Нет, присмотришься, в низине остановились, там, где овражек скрывает ручей.

Белун спрыгнул легко, привычно спружинили ноги, кажется, ни одна травинка лесная под ним не погнулась. Руки дружинника обнажены по локоть, мышцы крученые, как толстые канаты намотаны на кость, на любое движение вспучиваются — любо-дорого посмотреть. Десятник склонился и расстегнул подпругу, снял тяжелое высокое воинское седло и положил на траву. Я тоже не лыком шит, знаю, что с животиной хлопот не оберешься. Мое седло легче и меньше, я снимаю его без труда, затем потник, кладу рядом. Там, где он, моя постель будет.

Белун, не глянув на нас, отошел в сторону, легко ступая, и склонился у ближнего кустика, от краюхи хлеба белого отломил да молока, теплого еще, что дали ему в нашем селе, в глиняную плошку налил. Вспыхнул я — не мне ли сие укором? Мол, молодой, не вспомнил, как надо.

Мокрые бока у лошади, широко раздуваются ребра, я с благодарностью похлопал ее по холке. Во фляге теплая, нагревшаяся за день вода, и я всю ее без жалости использую, омывая кобылу. Этому отец научил — сначала ее уважь, потом себя.

Ручей вьется из-под валуна, дно глиняное, вода прозрачная и холодная. Струя мощная и, выбиваясь, уже проторила себе русло в ладонь шириной. Мал ручей, но с такого же начинается и наша Матка. Я уселся удобнее, чтобы не свалиться — маленький обрывчик перед ручейком, но коварный — глина, — и черпанул ковшиком. Сначала сам попробовал — ох, хороша водица, вкусна. Пойдет, пожалуй. Наполнил до краев ковш, фляги походные и вернулся к друзьям. Лелюш уже исчез, за дровами отправился, Торай же маячит неподалеку, собирая хворост, — лень ему отойти дальше.

Костер, как голодный зверь, пышет пламенем, жадно рвет брошенную пищу и пылает красным. Сгустилась темнота, густая, как деготь, черны деревья на темном, синем фоне неба. Тепло, и оттого костер лишь от зверей да как сигнал для путника — мы плохого не мыслим. Если устал, то подойдет.

Еще мы смотрим, как отблески огня играют на лине десятника. Словно черные змеи вьются его намазанные усы, но мне не страшно. Я нутром чувствую, что Белун хороший человек. Нам интересно, что да как, долго ли ходить отроком, когда меч дадут примерить, а когда примут в дружину. У нас тьма вопросов, и на каждый из них муж терпеливо и толково отвечает.

— Акша Ведь! [Беловодье.] — хмыкнул он, называя город привычно для нас. — Сравнить ли речку с ручейком?

Лелюш мотает головой, а я лезу поперед него. Ну в самом деле, что стыдит-то, рассказывая как невидаль:

— Мы Беловодье видели. Каждое лето, почитай, на торг ездим!

Торай тихо, но сердито ткнул меня локтем, а при силе его совсем не шутка подобное. Ему ясно, что дружинник нам рассказывает не о городе-чуде, а о том месте, где жить придется и который защищать судьба справила. Куда ты лезешь, малой, с догадками своими и коровьим языком?

— Вот-вот. Торжище громадное. Терем посадский, людей нарочитых, домов ремесленных много. Торговля с самого рассвета и до заката, а то и после. Бывает праздный люд, припозднившиеся, или мастеровые гуляют… эх, такого насмотришься!

У Лелюша глаза горят. Это ж надо, ночью веселье, пляски. Как для него ладили. Большой охотник мой брат до плясок и скоморошничества. Я-то понимаю, что веселья мы как раз и не увидим. Ждет нас другой удел — пот седьмой да труды тяжкие. И про то нам сейчас расскажет дядька.

— Я за век свой, браты, много изведал. Народ наш велик и громаден, как семена по земле раскидан. От Белого моря и до моря Черного. Князья сидят в высоких теремах, да вече выходит на площадь, разное бывает, в каждой стороне по-своему. Однако ж у нашего города, хоть скрыт он в лесах дремучих, далек от дорог наезженных, врагов много. Так на врагов и есть вои, главное предназначение воя — жизнью своей, верой и правдой служить отчизне. Не скрою, серебром платят за кровь, едой, питьем и почетом. Но все ж вторым это, а первым — благодарность спасенных. Готовьтесь к тому, что первыми ваши мечи ответят, а затем кошельки.