Прежний куратор еще помнил холодную войну. Стену. Он недавно ушел на пенсию. Новому было лет тридцать с небольшим. Когда Вырин бежал, он еще ходил в детский сад. Наверное, подопечный казался ему чем-то вроде ненужной рухляди, стариковского скарба, завалявшегося на чердаке.

“Считает, что я чокнулся от скуки”, — думал Вырин.

Первый его порыв был — уехать. Но он тут же передумал: если за ним все же наблюдают, поспешный отъезд может его выдать. Поэтому Вырин прожил месяц в строгом, даже излишне строгом, согласии со своим всегдашним распорядком нелюдимого холостяка-пенсионера.

И вот гнетущее чувство тревоги наконец ушло; остались только привычные, наскучившие хвори.

Начинался август. По утрам на городском рынке фермеры продавали с лотков, переливающихся бордовым глянцем, овеянных золотым гудением ос, позднюю вишню, ту, что идет в знаменитый местный торт.

Вишня была чуть пьяная. Во всех странствиях он не видел таких ягод, Голиафов среди вишен, крупных уже до нарушения пропорций, до великанского уродства. Вырин купил этих безукоризненно сладких вишен, но не смог съесть весь кулек: слишком много безвкусного вкуса, неживой фруктовой мякоти, будто целуешь бестрепетные в наркозном сне губы.

Он решил прогуляться излюбленным дальним маршрутом, вознаградить себя за долгие недели затворничества. От реки, делящей город надвое, порожистой и мутной после дождей, от ошалелой ее воды, летящей, то превращаясь в пену, то становясь гулкой волной, Вырин пошел в холмы, в лес, темный даже в солнечный летний полдень.

Поднялся по улице, идущей от главной площади, мимо любимого туристами дома, где из слухового окна торчала, нависая над мостовой, диковинная статуя: усатый янычар в расписной жилетке, с ятаганом в правой руке и щитом в левой — напоминание о жестокой турецкой осаде, о былой угрозе с Востока.

Вырин уже давно не относился к городу как турист. Его не забавляли ни пляшущие фигурки церковных часов, ни крутой фуникулер, ни тоннели в замковой горе. Но одинокий ассасин с двумя лунами на щите, отвернувшимися друг от друга, похожими на скобки, развернутые в обратную сторону — божество опасного отрезка, недоброго часа, — был для Вырина отнюдь не забавой. Вырину чудилось: если по его душу явится убийца, янычар предупредит, подаст знак.

Около дома с янычаром толпились туристы. Он услышал беглые слова родного языка — после отшельничества прозвучавшие так внезапно и остро, словно в них, обыденных, был скрыт тайный, неведомый самим говорящим второй смысл. Вырин плавно перешел на другую сторону улицы, посмотрел, не поворачивая головы, на отражение в витрине: ничего особенного, просто воскресная экскурсия.

Кварталы особняков. Ботанический сад на окраине. Запотевшие изнутри стекла оранжерей, словно там жарко дышит, сочится едким потом, копит силы, чтобы вырваться наружу, чуждая растительность тропиков, перенявшая хищные ухватки пресмыкающихся и насекомых.

Вырин вышел на грунтовую дорогу, уводящую зигзагом вверх по склонам долины.

Лес был сказочно велик. Он рос по оплывшим склонам известнякового хребта, обрывающегося кручами в туманные заросли, в зеленую прель папоротников и мхов. В лесу терялись расстояния, дорога круто петляла, солнце светило то справа, то слева. Но когда уже казалось, что ты сбился с пути, вдали гулко и ясно звонил соборный колокол; собственно, из-за тягучего оклика колокольной меди, указующего, ободряющего, рассеивающего тревоги, Вырин и любил этот путь среди матерых елей, напоминающих леса его детства.

Он шагал, чувствуя, как тело наполняется блаженной усталостью. Вырин помнил каждый корень, каждую яму на этом пути, предвкушал, как слева покажется пастбище, обсаженное рябинами — ягоды уже, наверное, налились цветом, — потом потянет славным, добрым печным дымом с фермы… Ходьба и утомила, и взбодрила его, недавние опасения казались вздорными; похоже, думал он, я действительно постарел, стал по-пустому мнительным.

На последнем повороте уже был виден собор. Он стоял на каменном останце, делящем надвое верховья долины. Желтый фасад, обрамленный двумя башнями-колокольнями, продолжал вертикальный отвес утеса. По размеру собор изрядно превосходил городской, кафедральный. Но воздвигли его не в городе, а здесь, в горах, у перевала, на древней тропе паломников, знаменуя величественными сводами объем и значение чьего-то давнего прозрения, обретения веры, случившегося в безмолвном одиночестве скал.

У задней стены собора, в тени каштанов, был ресторанный дворик с добротной кухней. Постоянные официанты узнавали его — или делали вид, что узнают, — не заговаривали, но улыбались сдержанно и уважительно. Тут он полностью ощущал себя господином Михальски; приятное, волнующее чувство сопряжения, слияния истинной и выдуманной личностей он как редкий подарок увозил с собой домой в трамвае, идущем по низу долины.

Сегодня дворик был полон: лето, выходной день. Только один свободный стол с краю, за раскидистым деревом. Рядом песочница и качели. Наверняка прибегут заполошные дети, поднимут гам… Вырин предпочитал сидеть среди степенно обедающих людей, за чужими фигурами, в мареве спокойных разговоров, стука ножей и вилок: неудобно подслушивать, фотографировать — или целиться.

Вырин стал рассматривать окружающих: не готовится ли кто-нибудь уйти? Нет, все сидели расслабленно, с веселой ленцой. У брюнетки за ближним столиком осталось пикантное пятнышко крем-брюле над верхней губой. Она его не стирала, не слизывала, зная, как обворожительно, сексуально выглядит. Шею ее охватывало ожерелье темного металла, похожее на ошейник, — знак пряных страстей, сладострастных мук, с егозливой дерзостью надетый в ресторан у храма.

Подруга брюнетки, беременная на восьмом, не меньше, месяце — задравшееся из-за выпирающего живота платье обнажало ее полные крепкие ноги, — с таким аппетитом поедала шоколадный торт и шницель одновременно, словно младенец перезрел, родился, оставаясь в утробе, и требовал свою долю пиршественных яств.

Вырин хотел уйти. Его слегка замутило от усталости, от густых запахов, от плотности чужих голосов — деревня маленькая, тут все в троюродном, четвероюродном родстве, отдающем спертой духотой инцеста, выталкивающем чужака, как соленая морская вода.

Но он чувствовал обаяние игры блистающего света в листве каштанов, выглаженных — ни одной морщинки — скатертей цвета голубой глины, высокогорлых бутылей с ледяной водой, безобидного гомона соседей, балетных движений официантов, несущих на плечах огромные, на шесть или восемь тарелок, подносы, где среди изящно взлохмаченного, будто вышедшего из-под рук парикмахера, салата — тучная зелень с багровыми прожилками — плыли выше голов золотистые, обсыпанные запекшейся крошкой, похожие на рваные кляксы меди, выплевываемые раскаленным горлом плавильной печи, шницели.

Ням, ням, ням, — напевала, нашептывала беременная своему нерожденному младенцу. Беззвучно трубил в золотую трубу ангел с оплывшим известковым лицом над задним входом в собор. И он ощутил, как падает в это беззаботное лето, стоящее над всей землей.

Вырин заказал пиво и стейк. На хмельной запах слетелись осы. Их не привлекали остатки сладкого в соседских тарелках, медовые, шоколадные потеки — только хмель. Они ползали по ободку бокала, норовили сесть на плечо, на руку, кружили назойливо и упорно. Он отмахнулся, едва не расплескав пиво. У него была сильная аллергия на яд насекомых. Еще когда он был на службе, врачи говорили, что она будет прогрессировать с возрастом, и предлагали списать его по состоянию здоровья. Осы, осы, осы — он отставил подальше бокал, щелбаном сбил со стола одну, другую, жалея, что не взял куртку.

Укус. Сзади в голую шею. Внезапный. Очень болезненный, как укол, сделанный неопытной медсестрой.

Он схватился за укушенное место, но оса уже улетела. Обернулся, занятый своей болью, машинально отметил: какой-то мужчина уходит, садится в машину. Номера не местные.

Шею заломило. Боль поползла вниз и вверх, на плечо, по щеке, на висок. Он нащупал пальцами в ранке что-то микроскопическое — наверное, жало.

В голове помутнело. Зачастило дыхание. Тело окатило сухим жаром. Он с трудом поднялся, пошел в туалет.

Умыться. Умыться холодной водой. Принять таблетку. Но сначала умыться. Как же давит в горле! Кажется, лекарство уже не проглотить. Кожа горит.

Он едва мог стоять. Оперся на раковину, неловко ополоснул лицо. Оса укусила с правой стороны шеи, и правая рука теперь еле сгибалась. Протолкнул, пропихнул в горло таблетку. Увидел в зеркале серое, бескровное, но при этом раздутое изнутри лицо, будто чья-то злая воля пыталась уничтожить работу пластического хирурга, насильно вернуть ему прежний облик.

Таблетка должна была уже подействовать. Новейшее средство.

Но она не действовала.

На серой коже зарделась сыпь. Судорогой скрутило живот. Он осел на пол, уткнулся взглядом в кафель — и все понял. Того мужчины не было среди посетителей ресторана. Там, где он припарковался, местные машин не ставят.

Последним усилием он поднялся, выбрался, держась за стены, в коридор. Задушенное отеком горло не позволяло кричать, звать на помощь. На крыльце он столкнулся с официантом, несшим из кухни поднос с бутылками и бокалами. Тот подумал, что посетитель безобразно, смертельно пьян, посторонился. И тогда он упал, свалившись вместе с официантом с крыльца, слыша громкий звон разбитой посуды, надеясь, что все замечают, оборачиваются, и прошипел, пробулькал прямо в чужое ухо: