Новенькая рассматривала класс, классуха её, Саблина пихала меня в плечо.

— Ну Димас, ну как тебе? — не унималась она.

— А тебе?

— Ну, Ди-им, ну я ж не по девочка-ам, — закатив глаза, протянула Саблина. — Но ваще красивая, скажи? Такая… М-м-м…

Я ещё раз посмотрел. Любовь с третьего взгляда? Да хрен вам. У меня кассета домоталась, и я воткнул её в плеер.

— Саблина! — рявкнула Аннушка. Что «Саблина!» уточнить не успела: зазвенел звонок. Я надел наушники и пошёл из класса, споткнулся о насмешливый взгляд, втянул в лёгкие её выдох. В этот момент я начал карабкаться на свою крышу. Саблина, ну какого хрена, а? Нормально жил…

* * *

Дома мама с поджатыми губами смотрит в экран со скуластой ряхой Демидова в тёмных очках.

— Где был? — спрашивает, не глядя на меня.

— Гулял.

— А, — мамин подбородок пошёл ямками — крайняя степень скепсиса. — Меня Анна Сергеевна вызывала.

— Зачем?

Вместо Демидова в телевизоре появился Лемох в шароварах с висящей до колен мотнёй.

«Ландон, гуд бай! У-у-у»

— Позвонила и говорит: «Приходите в школу, если вам небезразлична судьба вашего сына», — мама попыталась изобразить яростно-дрожащий голос Аннушки, но не слишком похоже.

Я вздохнул и откинул голову на спинку дивана. На зелёно-буром ковре выставил клешни лакированный краб, на потолке — мазки от валика, блестит в шестидесяти ваттах паутинка между желтоватыми пластмассовыми висюльками люстры.

— Пришла в школу, она мне блокнот свой тычет. Говорит: «Вчера на «Ивушке» ваш сын зажимался с девушкой, и явно старше его возраста. По виду какая-то пэтэушница!».

А вот и источник паутины. С клешни краба спускается крошечный паучок-часик, он спокоен, ему всё равно, за ним следить некому.

— Я ей сразу сказала: я в личную жизнь своего сына не лезу, и вам не советую, а она: «Вы же понимаете, что это значит? Вы же понимаете, чем они занимаются?».

Бьёт Биг Бен, крутые парни в шароварах прыгают перед красной телефонной будкой, паучок спускается вниз, безразличный и ко мне, и к моим проблемам.

— Дим, она не просто так тычет этой книжкой. Она почти прямым текстом говорит, что лишит тебя медали, и пролетишь ты мимо института, как фанера над Парижем.

Эти слова стоило б написать на табличке и тыкать мне её в лицо каждый день, чтобы не напрягать связки.

— Неужели ты не можешь немного потерпеть? Поступишь в институт и гуляй себе… Тут осталось-то всего ничего!

Я посмотрел недоверчиво, как на человека, на умных щах сморозившего несусветную глупость.

— Мам, она больная на всю голову, чего ты её слушаешь?

— Нельзя так говорить! Она всё-таки твой классный руководитель!

— Она озабоченная маньячка!

— Она о твоём будущем думает больше, чем ты сам!

— Я не знаю о чём она думает, и знать не хочу!

Опять, как всегда, подкатило удушье. От этой хрущёвки с четырёхметровой кухней, ковра, краба, высасывающих воздух разговоров, голоса, из которого, как нитки из кресла, торчат обиды на моего «биологического папашу».

— Ну-ну. Сам-то ты подумать не можешь, нечем уже. Верхняя голова отключилась. Как течной сукой потянуло, бежишь, из штанов выпрыгиваешь. Видела тебя с какой-то курицей с начёсом. Страшная, как моя жизнь.

Я втянул воздух. Где-то под горлом завибрировала ярость. Чтобы не ляпнуть лишнего, я поднялся и вышел из комнаты.

— Какой-то ты неразборчивый! Получше не мог найти? — крикнула она мне вдогонку. — Такой же кобель, как папаша твой!

Я аккуратно закрыл за собой дверь, хлопать ей было бы слишком мелодраматично, и упал на кровать. Спасибо, батя, за прощальный подарок — плеер: нажал кнопку, и больше не слышны крики из большой комнаты.

«Я хочу быть кочегаром, кочегаром, кочегаром…»

Кем угодно, где угодно, лишь бы подальше отсюда.

Только закрыл глаза, трясёт за плечо маленькая рука. Брат, Витя, девять лет, тридцать один килограмм мелких пакостей. Он меня ненавидит, а я его люблю. Я и маму люблю. Фишка у меня такая: любить без взаимности. Глазами спрашиваю: «Что тебе?»

Показывает, чтобы снял наушники.

Не хочу, до смерти не хочу. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно-зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся моя жизнь.

«Вечер наступает медленнее, чем всегда,

Утром ночь затухает, как звезда.

Я начинаю день и конча-а-ю но-о-чь.

Два-а-дца-а-ть че-е-ты-ы-ре-е кру-у-га-а про-о-о-о-о-оч-ч…»

Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом, на кровати, лежал плеер с открытой крышкой. Я сел и зарылся босыми ногами в ворох коричневого серпантина, а в нём — все четыре моих кассеты Sana c выпущенными кишками. Брат, выпучив глаза, бросил портняжные ножницы и с воплем «Мама, он дерётся!» выбежал из комнаты. Я поднял кассету с карандашной надписью «Кино», из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.

Стиснув кулаки, я вылетел за ним. Это не просто музыка, это моя глухота, мой бункер, моё убежище. Выбежал в коридор и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле с ногами мой младший братик и верещал: «А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!»

По его розовым щекам катились слёзы размером со спелый крыжовник. Он орал, запрокинув голову, и всё его лицо сейчас состояло из распахнутого рта и торчащих кверху мокрых ноздрей.

— Это что, причина его бить? — взвилась мама.

— Я его не бил!

— Не бил? — голос взлетел, разогналась турбина истребителя. — А почему он плачет?

— Он плачет, потому что изрезал мне всю плёнку в кассетах!

— Может его убить за это?

— Мама, я не тронул его пальцем!

— Он твой брат!

— Да, мама, он мой брат! — я сорвался на крик. — А я его брат! И я тоже твой сын!

— Не смей повышать на меня голос! — процедила она, её глаза сузились до огнестрельных прорезей.

Я натянул кроссовки и пулей вылетел из дома. Я не хотел хлопать дверью, но сквозняк из подъезда вырвал её из рук и припечатал к косяку.

— К чему этот дешёвый театр?! — презрительно бросила мне вслед мама.

Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: «И-ди-те-вы-все-к-чёр-ту».

* * *

Из кустов под школой свистнули, и я протиснулся между ветками, перепрыгнув через длинные ноги Тимура, вскарабкался на трубу. Мы ткнулись кулаками.

— Чё, как? — спросил он.

— С матушкой посрался.

— А чё?

— Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.

Тимур присвистнул:

— Бакс по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. Нахрена башка, если в ней мозгов нет.

— Да я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему и верит.

— Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кинула: завязывай, а то уйду.

Я скривился — больная тема. Я ему то же говорил, но друг не девушка, не уйдёшь.

— А ты чё?

— Ничё, не хрен мне условия ставить. Пусть валит.

— Слушай, Тим, ты б правда завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же станешь.

Он спрыгнул с трубы и навис надо мной: длинный, худой, руки в карманы — страусёнок-переросток.

— Я — не торчок, понял? У меня мозги есть. Я в любой момент завязать могу, просто не хочу. Тебе не понять. Ты ведь ничего не знаешь — что я вижу, что чувствую, какие мысли мне в голову приходят. Я — хренов гений, братан! У меня мозг работает не на одну десятую, как у тебя, а на все сто! Я любую задачу решить могу, любую траблу разрулю! А знаешь, что потом? Потом мозг гаснет, будто лампочки кто-то вырубает, одну за другой, пока не станет темно, и всё — я снова такой же тупой урод, как и ты, и буду таким до следующего прихода. Понял?

— И чё ты трёшься тогда с таким тупым уродом, как я?

— Потому что я люблю тебя! — завопил он мультяшным голосом и запрыгнул на трубу рядом. — И потому, что остальные ещё тупее и уродливее.

— Тим, ты врёшь себе, ты не сможешь остановиться.

— А я останавливаться не собираюсь. Давай со мной, сдохнем вместе.

— Жить надоело?

— А чё в этой жизни хорошего, а? Я Ирке знаешь, что сказал? Уходи! Уйдёшь — я повешусь! Пусть живёт потом с этим.

— Ты совсем дебил?

Тим махнул рукой, блеснули заклёпки на засаленном кожаном браслете.

— Прикалываешься? На хрен мне из-за какой-то дуры вешаться? Ладно, Димон, на уроки пора. Пошли ко мне после школы, дам тебе одну кассету, пользуйся, пока не разбогатеешь.

Я подскочил, затряс его тощие плечи:

— Бл-и-ин, Тим, спасибище, человечище!

— Ладно, ладно, — проворчал он, смущённо улыбаясь, — развёл гомосятину.

* * *

Первой была физ-ра. Девчоночья стайка шепталась о чём-то, поблёскивая глазами на новенькую, а она в стороне делала разминку. Нагибалась, наклонялась, вращала корпусом. Каждое движение её было точным и совершенным.

— Вот! — торжествующе простёр к ней ладонь физрук. — Спортивная школа! Учитесь, тюфяки! Берите пример с Саши!

Значит, её зовут Саша… Саша легко касалась ладонями асфальтовой дорожки стадиона. Во время наклонов маечка на спине задиралась и открывалась полоска загорелой кожи с выцветшим серым пушком. Физрук делился радостью с нашими девчонками. Девчонки радовались без энтузиазма.