Отчасти она (репутация сказки) пошатнулась с выходом книги А. М. Шарымова «Предыстория Санкт-Петербурга».

Да, все, что я узнал тогда об этой рукописи, — из его книги. Кажется, он первый и единственный (а может быть, и последний), кто отнесся с доверием к этому тексту в целом. В книге Шарымова — публикация текста этой рукописи в «извлечениях» — исследователь не только основательно изучил текст, но и попытался освободить его от художественных излишеств, по-видимому, позднего интерпретатора, чтобы пробиться к исходному рассказу гипотетического свидетеля событий. Под таковым исследователь понимает некоего ефрейтора Одинцова, третьего (вслед за Петром и Меншиковым) и последнего прямо поименованного в рукописи участника закладки крепости. Его участие заключалось в том, что он будто бы снял того орла с березовых ворот и передал Петру (Петр же — деталь! — перевязал орлу ноги платком и, предварительно — другая подробность! — надев перчатку, «изволил посадить у себя на руку» смиренную птицу и «повелел петь литию»).

В этой истории, кажущейся (практически всем) фантастической, Шарымов как раз обратил внимание на детализацию, на подробности. Деталь — маркер достоверности. Деталь — то, что заставляет поверить.

И вот самое главное — орел был ручным! Его приучили шведы еще.

«Выгружались по берегам реки Невы маштовые и брусовые королевские леса и караульными салдаты тех лесов оной орел приучен был к рукам».

Но ведь это многое объясняет. Событие сразу же перестает казаться сверхъестественным.

Орел перестает быть мнимостью, обретает не только плоть, но и «биографию» и даже судьбу, и сообщаемое далее об орле выглядит вполне реалистичным. Мы узнаём из рукописи, что орел проживет еще не менее четырех лет, будет зимовать «во дворце», то есть непосредственно в Домике Петра I, и наконец переселится на остров Котлин, где «от Его Царского Величества» ему будет присвоено в крепости «комендантское звание». Последнее вполне в стиле Петра, но, впрочем, дело не в царском капризе: «ради того, конечно, — объясняет Шарымов сие диковинное назначение, — чтобы обеспечить птицу достаточным прокормом».

Нет, такие подробности действительно убеждают. Охотно верю, что был орел. И что сел он на те березовые ворота. Возможно, ефрейтор Одинцов сделал ему, парящему в небе, знак рукой, как-нибудь приманил. Может быть, зайца живого орлу показали (что-то мы давно не вспоминали зайцев): лети, дескать, к нам, орел, будь с нами. А что в том зазорного, если его приманили? Если не сам? Сам — не сам, большая ли разница? — как ни взгляните, но это страшно эффектно: «орел опустясь от высоты» садится на только что установленные ворота.

Всеобщий восторг!

И кто скажет, что это не предзнаменование?

Даже если этого орла видели каждый день парящим в небе; даже если он был здешней достопримечательностью.

И не так важно, где он жил — в лесу ли на Заячьем острове (как говорится в рукописи) или в самом гарнизоне. Больше скажу: не так важно, была ли вообще эта птица орлом; могла быть и ястребом, и вороном. Главное, птица с неба спустилась — в нужное место, в нужное время, и чем это не событие, достойное памяти?

Может быть, этим в день 16 мая закладка крепости и ограничилась, — описание торжеств, будто бы вспомненных через годы, вызывает куда больше вопросов, чем случай с орлом. Если выбирать между орлом и, скажем, салютом из пушек, обязанным его напугать, я больше верю в случай орла. Я бы даже поверил, что не было никаких особых торжеств, а были только ворота из двух сплетенных берез и солдатская радость по случаю появления птицы.

И кто знает, может быть, приплывшие в тот день на Заячий остров только с появлением пернатого гостя действительно осознали, что установка ими игрушечных ворот из березок — на самом деле большое событие: потому как нельзя пренебрегать предзнаменованиями.

А может быть, наоборот: «здесь будет город заложен» (ну не город еще, а крепость), и тому, что изначально переживается как событие, должна отвечать какая-нибудь необыкновенность — птица ли прилетит, сойдутся ли облака особым образом, переменит ли ветер направление трижды, а то, может быть, сон приснится царю. Мало ли что. Обязательно будет замечен знак. В данном случае — орел прилетел. Было бы другое, мы знали бы о другом. Но тут — орел. Отчего же не верить в орла?

И потом еще ворон — тот самый, из нашей семейной истории, он тоже меня заставляет поверить в реальность орла.

Есть ощущение, что эти истории птичьи что-то соединяет.

Если бы мне рассказали про то, как человек спас ворона от ястреба и ворон стал прилетать к человеку… ну и так далее (о чем я сам чуть раньше рассказывал)… то, наверное, не поверил бы, сказал бы: ну-ну. Литература. Кино.

Механизм недоверия тот же, что и в случае с прилетом орла на березовые ворота.

Между тем я ведь точно знаю, что с отцом произошло что-то такое.

Вижу, как размывается истина в мифе, но ведь я же знаю, что она никуда не пропала, и ощущаю ее присутствие.

Липа за сараем, береза перед крыльцом — не это главное.

Ворон был. И было с вороном нечто. Нечто главное.

Вот и с орлом.

Неправда ваша

Хорошо, если бы так. Хорошо в том отношении, что мне это нравится.

Но есть кое-что, настроение портящее.

Тут я должен упомянуть об изысканиях историка П. А. Кротова.

Рукописью, о которой шла выше речь, он занимался предметно — после Шарымова.

У Кротова репутация ниспровергателя мифов. Он полагает, что и здесь докопался до истины. В своей книге «Основание Санкт-Петербурга: Загадки старинной рукописи» он пытается меня убедить, что автора этой рукописи определил точно — то П. Н. Крёкшин, сочинитель, которому доверия нет. Что рукопись эта от начала до конца художественный текст и что нет в нем никаких признаков исторического документа. Говорю «пытается меня убедить», потому как я готов признать, что других он вполне убеждает. Но отчего-то все во мне сопротивляется верить в разгадки всех «загадок». Да, это, если угодно, вопрос веры. И дело не в убедительности аргументов, с которыми не хочу разбираться даже, дело, да, лично во мне — неужели вы думаете, я откажусь от орла и ворона и, главное, от того зыбкого ощущения, будто что-то сам угадал?

Был бы жив Шарымов, мне кажется, он бы возражал Кротову, он бы рогом уперся, но не позволил бы свести источник исключительно к мистификации, литературному курьезу. Нет, я не говорю: сколько историков, столько мнений, — но давно у меня подозрение, что иной «аргумент» для историка вроде волшебной палочки для факира. Вот не было, а теперь есть: в руках возникла улика — следите за пальцами — «марабус, карабус, тарабус…» — и мы уже в другой реальности, — во всяком случае, наше прошлое, как ее часть, он уже переформатировал… Крёкшин, не Крёкшин?! Хотите, я докажу, что автор этой рукописи — мой любимый Козьма Прутков? Или нет, лучше — дед его Федот Кузьмич, автор «Гисторических материалов» и, между прочим, Крёкшина современник. Да запросто! Даже поверхностный текстологический анализ обоих сочинений выдает одну руку… Федот Кузьмич Прутков!.. А вы говорите!.. Крёкшин… Петр, который Никифорович…

Вспомнил стихи из поэмы Геннадия Григорьева «Доска» — бальзам на душу. Это где Григорьев-поэт посещает место дуэли Пушкина за Черной речкой и узнает, что дуэль была не совсем там, где принято считать, а чуть в стороне — на территории секретного завода, «где делают детали для ракет, а также сковородки и кастрюли». Вот:


С какой-то чисто русскою тоской
рассказывал мне сторож заводской,
что поднимал свой пистолет дуэльный
Дантес в районе нынешней котельной.
И там на белый снег упал поэт,
где нынче расположен туалет.


Дуэль была за каменным забором?
За проходной, закрытой на запор?
Когда б я согласился с этим вздором,
то я бы снес и каменный забор!


Не важно, что там было в самом деле.
Чем вам не место пушкинской дуэли —
широкий луг и древний дуб над ним?


Что говорить! Что было — то уплыло.
И будет все не так, как это было.
А так, как сердцем этого хотим.

Да пусть хоть нотариально заверенным документом подтвердится авторство Крёкшина — с непременным его признанием, что все выдумал; да пусть хоть сама тень Крёкшина единовременно явится всем российским историкам и клятвенно подтвердит, что не восходит текст злополучной рукописи ни к каким историческим свидетельствам — мне-то какое горе до этого, когда я уже увидел мысленным взором и ворона отцовского, и того орла?


И будет все не так, как это было.
А так, как сердцем этого хотим.

И это по-петербургски. (Подумал я на трезвую голову.)

Любо прислушиваться к силе внутреннего сопротивления веским доводам «дворника заводского».

Но почему любо? Любо-то почему?

Задумался о природе внутреннего сопротивления. Не в нем ли сила того, что называют «петербургским мифом»? Не в том ли она внезапном упрямстве цепляться за что-то, увиденное по-своему — без «аргументов»? Говорили, «петербургский миф» иссяк, ушел еще с тем Петербургом. А куда ему деться, если мы сами живем в таком мифогенном пространстве?